— Это, по крайней мере, честно. Стало быть, судебного решения вам от меня не нужно. Вы просто хотите использовать меня в качестве орудия смерти.
— Мы не хотели бы, — заговорил Аггей, — выражать это такими… приземленными словами.
— Уж конечно, нет, — сказал Пилат. — А если я отклоню ваше требование казнить этого человека, то рано или поздно меня могут обвинить в нарушении порядка и спокойствия в Иудее. Полагаю, теперь я поговорю с этим человеком. Ты будешь говорить со мной? — спросил он у Иисуса.
Иисус не ответил. Зара указал на кожаный футляр для свитков, который держал в руке, и сказал:
— Нет нужды продолжать дальше, сиятельный. У нас уже приготовлено распоряжение о казни — на латыни и на арамейском. От тебя требуется только…
— Поставить подпись, — договорил Пилат. — Относительного этого я сам приму решение. — Затем он заговорил с Иисусом, как с равным: — Есть ли у тебя предубеждения, господин, против того, чтобы войти в дом язычника?
Пилат поразился, что, обращаясь к Иисусу, невольно употребил формулу вежливости. Затем, уже более резко, он сказал:
— Мой помощник проведет тебя в мои комнаты.
После этого Пилат удалился.
ВТОРОЕ
Как всегда в это время года, небо было безоблачным и пронзительно-голубым, и только на севере — над самой линией горизонта — едва виднелась узкая полоска облаков. Ослепительное беспощадное солнце заливало комнату своими палящими лучами. С выражением усталости и скуки на лице Пилат полулежал на жестком фулкруме[122]. Иисус неподвижно стоял. Пилат заговорил:
— Ты высок ростом, и мне приходится смотреть на тебя снизу вверх, даже когда я стою. Это, конечно, нехорошо. Не присядешь ли и ты?
— Это было бы невежливо с моей стороны, не так ли?
— Царь иудеев… Ты и в самом деле считаешь себя царем Иудейским?
— Если у меня и есть царство, то царство это не от мира сего. Будь оно от мира сего, у меня были бы звенящие мечи, которые защитили бы меня от суда.
— Не от мира сего… — повторил Пилат. — Это может означать что угодно. И все-таки, даже если твое царство, как ты говоришь, не от мира сего, недруги твои правы, когда утверждают, что ты претендуешь на царский титул, не так ли?
— Это не относится к делу, — возразил Иисус. — Я пришел в мир с единственной целью — свидетельствовать об истине. Моему голосу будет внимать всякий, кого заботит истина.
— Но что есть истина? Впрочем, это к делу тоже не относится. Тебе известно, что священники хотят твоей смерти? А известно тебе, что только в моей власти отпустить тебя или подвергнуть распятию?
— Эту твою власть ограничивают те самые люди, которые склоняются перед ней, — возразил Иисус, и в его голосе Пилату послышалось что-то вроде сочувствия, даже жалости. — Пойдут разговоры о враге иудейской веры, который недружественно настроен по отношению к кесарю. Тебе об этом следует знать.
— Это мне хорошо известно.
Они начали свою беседу на арамейском, на котором Пилат говорил довольно бегло, хотя и не улавливал всех оттенков смысла. Однако на слове «царь» он невольно перешел на латынь: «Credis te esse regem verum Iudaeorum?»[123] и так далее. Иисус без труда заговорил на том же языке.
— Это мне известно, — повторил Пилат, затем продолжал: — Что же мне с тобой делать? Ты, как мне кажется, никакого преступления против Рима не совершил. Как ты вообще относишься к Риму?
Пожав плечами, Иисус ответил:
— Людьми нужно управлять. Полагаю, это справедливо, когда существуют царство кесаря, кто бы он ни был и каков бы он ни был, и царство духа. И встречаться эти царства должны изредка, ибо, если будет единое царство, душа станет притягиваться к миру телесному, но тело до мира духа отнюдь не возвысится. Кроме того, моя проповедь обращена не к одному, но ко всем народам. Римляне слушали меня в той же степени, что и евреи.
— От всей этой твоей — как ты ее называешь? — миссии исходит некий имперский душок. Некая универсальность. Теперь мне понятно, почему иудейские священники видят в тебе опасность. Вижу также, что — руководствуясь понятием справедливости и здравым смыслом — не могу выполнить их просьбу, которая похожа скорее на предложение сделки. Поэтому отпускаю тебя. Ты свободен идти куда тебе вздумается.
— Ты не можешь отпустить меня. И ты знаешь это. Hoc scis[124].
— Я должен совершить несправедливость?
— Ты должен управлять.
Пилат тяжело вздохнул:
— Ладно, давай выйдем наружу к этим священникам. — Он встал. — Ты очень высокий, — повторил Пилат. — И сильный. Божественный сын, как когда-то выразился поэт Цинна[125]. Или Сын Божий, как предпочли бы сказать некоторые из дерзких монотеистов. Думаю, они получили бы удовольствие, наблюдая, как истекает кровью и умирает такое тело. Извини меня — очень дурной вкус! Давай пойдем вместе.
Двум священникам, ожидавшим во внутреннем дворе — к ним теперь присоединилось несколько фарисеев и других священников, — чрезвычайно не понравилось, когда они увидели, как Иисус и Пилат выходят вместе, бок о бок, без всякой охраны: правитель и возвышающийся над ним подданный. И они были уже крайне раздражены, когда Пилат сказал:
— Вы мне представили его как человека, развращающего народ. Обвинить его в этом я не могу. Скорее, наоборот. Говорит он весьма разумно. И кстати, на очень хорошей латыни. Заявлять, что он заслуживает смерти, — вопиющая несправедливость.
В этот момент к ним подошел Квинтилий. У него был очень озабоченный вид. Квинтилий только что дал какие-то указания секретарю, и тот теперь глубокомысленно почесывал ухо.
— Квинтилий, ты говорил о милосердии, — сказал Пилат. — Следует ли мне продемонстрировать его?
— Это был бы знак истинного правителя, сиятельный.
— А каково мнение святых отцов? — обратился Пилат к священникам.
Зара задумчиво пожевал нижнюю губу и ответил:
— Милосердие — это, конечно, превосходно. Я считаю, что было бы замечательно — освободить узника, который принадлежит к нашему племени, в эти священные для нас и… э-э… особо памятные дни. Но у тебя есть выбор среди узников, сиятельный.
— У меня нет выбора, — резко ответил Пилат. — Один обвиняется в публичном изъявлении неуважения к властям. А другого даже еще не судили.
— О, его уже судили, сиятельный, уверяю тебя. Выбор, как я сказал, у тебя есть. Ты должен доверить его народу. Пусть народ сделает выбор. Decet audire vocem populi[126].
— Если ты имеешь в виду это сборище крикливых «патриотов», то едва ли я назову их представителями народа. Я отказываюсь от выбора. Вы одобряете мое милосердие. Прекрасно. Тогда двойное милосердие вы должны одобрить вдвойне.
Пилат прошел к краю внутреннего двора и громко, чтобы слышала толпа, объявил:
— Вы неоднократно просили меня освободить одного из ваших соплеменников — некоего Иисуса Варавву, который приговорен к распятию по обвинению в публичном изъявлении недовольства властью.
При нервом упоминании о Варавве толпа взвыла, непрерывно повторяя его имя. Пилат поднял руку, призывая к спокойствию:
— В день, подобный этому, в день, который вы считаете святым, милосердие должно быть выше закона. Поэтому я приказываю освободить этого человека.
Пытаясь перекрыть вопли радости, которыми разразилась толпа, Пилат выкрикнул:
— Погодите! Свой акт милосердия я еще не выполнил до конца. Есть другой Иисус, известный как Иисус из Назарета, его привели сегодня ко мне для судебного разбирательства. Я выслушал этого человека и нахожу его невиновным. Хотите ли вы, чтобы и он был освобожден? Напоминаю, этот человек невиновен. Римское правосудие не находит в нем вины.
Пилат поступил опрометчиво, упомянув в качестве довода римское правосудие. В ответ раздались звериные вопли тех, кто жаждал крови, а редкие возгласы: «Освободить его! Иисус невиновен!» — потонули в криках зелотов. У них и у оказавшихся в толпе фарисеев сложился временный союз — и те и другие желали отомстить.
Пилат резко и бесцеремонно повернулся к толпе спиной и мрачно осмотрел чопорную группу, ожидавшую во внутреннем дворе. Рядом с ними, кротко сложив ладони, неподвижно стоял Иисус. Пилат прошел к самодовольно улыбавшимся святошам и сказал:
— За время моего пребывания в должности прокуратора подобное решение я принимаю впервые. Рассматривайте его как решение вовсе не принимать никакого решения. Я объявляю себя невиновным в крови невиновного. Пусть вина за его кровь ляжет на вас.
— Таким образом, сиятельный, ты официально самоустраняешься, — несколько развязно молвил Квинтилий.
Как отметил про себя Пилат, Квинтилий стоял значительно ближе к евреям, чем представлялось необходимым, а помощнику наместника следует держаться на достаточном отдалении от местной черни. И Пилата внезапно осенило: Квинтилий всегда вел несколько более роскошную жизнь, чем позволяло его официальное жалованье. «Якшается с местной чернью» — обычно говорили в провинциях в таких случаях, и это звучало как оскорбительная насмешка или даже как обвинение.