Еще — много всего невозможного: невозможно, говорит Дейдра, все равно что вывернуть яйцо наизнанку! невозможно, говорит мама, чушь, чушь, выбрось из головы! невозможно, говорит отец, просто невозможно и все.
1990
Есть трава ужминца, а ростет при раменских местах, при земле видитса, будто зерно. И та трава, у кого ум рушитса, держи при себе в запасе.
Слова Хедды какие-то неряшливые, блеклые, думала Саша, их не хочется вертеть в руках и разглядывать, как всегда хотелось делать с мамиными, а вот вещи Хедды — наоборот, они до сих пор пахнут инжиром и сушеными сливами, со времен бакалейной лавки, где она сидела за кассой в крахмальном чепце, понятливо улыбаясь всем подряд.
У мачехи и тогда были бескровные десны, а кончики пальцев, наоборот, ярко-красные, они напоминали Саше восковые шарики для подметания — перед праздниками в Хеверстоке их рассыпали в классах и коридоре и через некоторое время сметали вместе со школьной грязью, а красными их, наверное, делали для того, чтобы грязь выглядела повеселее.
Невежество Хедды было как выветренный хитиновый панцирь — в нем в любой момент могло зародиться что угодно новое или, скажем, поселиться сороконожка. Невежество же Младшей было тугим и жадным, точно цветок росянки — все, что попадало туда, переставало быть собой, а становилось веществом цветка, его клейкими росистыми внутренностями.
Зато в обеих женщинах, и в большой, и в маленькой, была гладкая упоительная простота, граничащая, с одной стороны, с пустотой, а с другой стороны — с совершенством. Тропы, которыми они ходили, места, в которых присаживались на траву, стены, к которым прислонялись в течение дня, — все эти точки и линии наверняка образовали бы сложный гармонический узор, если посмотреть на них с высоты. Соль, ре, си бемоль, фа диез.
Они были довольны друг другом, домом, погодой, подгоревшей овсянкой и всем, что с ними происходило, и время от времени Саша ловила себя на том, что ей хотелось бы пожить в Хеддином хитине какое-то время — чтобы понять, как это работает. Allegretto, a piacere? Giocoso? Ostinato?
И это молочное хихиканье, бульканье сонных соков, блеск белоснежных зубов и радужки, ни дать ни взять — две джойсовские барменши, подающие золотое пиво, многократно отраженные в запотевших зеркалах, властвующие над битой посудой и течением времени, знающие, как одним движением пальца собрать мокрую мелочь с жестяной тарелки на прилавке, и как жить вообще.
Ничего, осталось немного, думала Саша, еще несколько лет, и я смогу упаковать свои книги, платья, фотографии, уйти из «Кленов», поселиться где-нибудь на чердаке и завести собаку. Или двух.
Никаких постояльцев, никаких завтраков с беконом, никакой фасоли, плавающей в коричневом соусе, никаких сырных постельных запахов, никакого топанья маленьких ног по лестнице вверх и вниз, никакой мутной ярости, никакой водянистой досады.
Еще в школе Саша прочла про поджаренные зерна, те, что израильтяне принесли Давиду, когда им запрещено было есть печеный хлеб, — никакого нового хлеба, ни сушеных зерен, ни зерен сырых не ешьте до того дня, в который принесете приношения Богу вашему, — и теперь, когда она думала о нынешней жизни в «Кленах», та представлялась ей горстью поджаренных зерен.
Не хлеб, не чечевица, не ячмень, не бобы — просто еда, просто — чтобы жить.
бэксфордская соседка отца — булочница элисон эйдхен — рассказала мне не так уж и много, но заброшенный дом и заколоченная лавка рассказали остальное
теперь вы станете нашим суконщиком? спросила элисон, когда мы открыли магазинную дверь, и я принялся крутить тяжелые рычаги металлических жалюзи, чтобы впустить свет
я об этом пока не думал, сказал я, но теперь подумаю
ну что, что ответить почтенной женщине? я еще не отдышался как следует с тех пор, как наткнулся на запертую дверь чайной лавки, прошел около полумили до нового терминала, купил билет и сел на паром до ирландии
возле билетной кассы я встретил знакомого пожарника в жилетке с карманами, он сидел на парапете и смотрел на море, посасывая сомнительную сигарету, сколько воды, сказал он, когда я подошел, подумать только — сколько воды и как медленно она качается, видишь вон тот камень, похожий на тюленя, — за полчаса только левый бок у него обнажился, ты ждешь, когда покажется голова? спросил я, присаживаясь рядом на нагретый солнцем песчаник, да нет, сказал он, у него нет головы, я просто так жду, потому что нигде ничего не горит… а, это ты, приятель! ты все еще здесь?
он оглядел меня с разочарованным видом; ну что, у тебя так ничего и не загорелось?
стоя у покрытых ржавчиной поручней норфолка, я смотрел на удаляющийся уэльский берег, на мелко кивающие краны в новом порту, похожие на шесть собачьих голов на шее испуганной сциллы, [156] на перевернутые рыбацкие лодки в блестящей тине, на витражные окна отеля на холме, полные раздробленного утреннего солнца
вишгард усмехался мне вслед, и я подумал, что все, что происходило со мной там, было вабилом [157] — парой крыльев, оторванных от мертвой птицы, ими машут в воздухе, чтобы приманить ловчего сокола, а потом прибирают его добычу, слышишь, саша сонли, ты всего лишь обманные пух и перья на моей дороге в ирландию
я прикрыл рукой слезящийся от напряжения глаз, он всегда слезится, когда я забываю, что он видит хуже правого, да чего уж там — совсем ничего не видит
тиресия наказали слепотой за то, что он кое-что лишнее подглядел, а у меня отобрали глаз за то, что я выпил лишнего, — и я сам отдал бы второй за то, чтобы проснуться рядом с александрой сонли
нет, вру — глаз не отдал бы, берите ухо, берите оба! останусь безухим лантанотусом, и что с того? вон, в платоновской федре, один конь тоже был глухой, зато не подчинялся бичу и стрекалам — выя у него была крепкая и крови преизобилие
***
ты разминулся с забавной посетительницей, сказал уайтхарт, как только я открыл стеклянную дверь, надо почаще бывать на работе, лу, а то нам всем пришлось за тебя отдуваться
эти люди — две женщины, уайтхарт и восемь мужчин, — с которыми мне приходится разговаривать в конторе, похожи как одиннадцать щитов, выкованных маммурием [158] по образцу небесного щита, и все одиннадцать — не настоящие!
к тому же они любят устраивать милые, беззлобные розыгрыши, так что я сначала даже слушать не стал, просто пошел за ширму, где у нас что-то вроде кухни, и стал натягивать синий комбинезон — на занятиях я обязан носить форму, хотя в ней я похож на погребального скарабея, на котором написано clapham drive well вместо имени умершего
когда я пришел сюда работать, то старался поменьше разговаривать, мне казалось, что все меня узнают и поглядывают с пониманием, ведь мои фотографии были во всех газетах — правда, только один день, сенсация была недолговечной: пьяный латинист виноват в аварии на юге графства! профессор римской истории влип в историю! три человека отправлены в госпиталь!
через месяц я понял, что они не читают газет, они смотрят телевизор, а по телевизору меня не показывали, потому что в тот же день отвезли в клинику и заперли в палате, подальше от журналистов
муниципальная система, подобно пеликану, быстро убивает своих непослушных детей, но, выждав положенное время, воскрешает их, накормив своей кровью, — город вышвырнул меня с работы через два дня, но полгода аккуратно платил доктору майеру за то, чтобы он выслушивал мои сны
какая еще посетительница? новая ученица? спросил я, проглядывая список занятий на неделю, девушек там не было, там почти никого не было — пока я занимался суконной лавкой, в моем списке осталось только двое юнцов и пожилая аптекарша
да нет, твоя квартирная хозяйка, фыркнул уайтхарт, молодая растрепанная дама в жакете, худенькая и сильно встревоженная, лу, что ты ей сделал? пальцы у нее так и прыгали по столу
моей квартирной хозяйке тысяча лет, сказал я, чувствуя, как влажнеет спина под униформой, моя хозяйка весит тысячу фунтов и никогда не тревожится, к тому же у нее голубая шерсть на голове
не голубая, это точно! сказала секретарша уайтхарта, у нее волосы цвета гнилых яблок!
цвета сырой умбры, машинально поправил я
так это была не хозяйка? озадачился уайтхарт, она меня обманула? а с виду приличная женщина, только немного не в себе, она так ласково произносила твое имя, я даже подумал…
а ты не думай, почитай Геродота, сказал я, заходя за ширму и стягивая проклятый комбинезон, обманчивы люди, обманчивы и их одежды
***
для чего она писала дневник по ночам, торопливо, путая имена, перевирая даты, сочиняя свои бестолковые книжные грехи — неужели для того, чтобы я поднимался к ней в спальню, запускал руку под подушку и читал? чтобы я попал в кабалу к этому тексту, к мелко посаженным буквам, похожим на птичек на проводах, чтобы я впал в замешательство, пристрастился к зеленым и красным чернилам, как опиумный страдалец, как последний дурак