— Я знаю, что ты хороший человек, никакой не злодей, но ты заблуждаешься, если считаешь, что вместе с насильниками и злодеями можно сеять или умножать добро. Принюхаешься к этому добру, а тебе в нос вдруг ударит запахом чужой крови.
Спор погасила мама, возвратившаяся от Коганов.
— Кого я вижу! Шмулик, может, ты с нами поужинаешь? Я как раз купила колбаску, поджарю яичницу, и ты хоть раз по-человечески поешь. Я слышала, что ты сейчас только и делаешь, что вместе с этими русскими рыскаешь по нашему местечку и больше воюешь со всякими беспорядками, чем думаешь о своём здоровье. А я тебе вот что скажу: вечной власти, как и вечного человека, Господь Бог не создал. Сегодня ты на коне, а завтра в седле другой. Так что мой совет — плюнь на всё и поешь.
— Поем, поем, — сразу согласился брат.
— А что это делает у нас в доме собачка реб Эфраима? Господи, да она уже оросила весь угол! — воскликнула мама.
— Фруму и реб Эфраима увезли, — не стал вдаваться в подробности Шлейме.
— Куда?
— Как говорил один мой неглупый клиент, к белым медведям. Джеки я приютил. Гиршке будет выводить его на прогулки, пусть собака бегает на свежем воздухе и писает во дворе сколько угодно.
Поужинать Шмулик не успел. Ровно в шесть за ним приехал «газик».
12
Приближалась еврейская Пасха 1941 года, но в местечке и в помине не было того прежнего душевного подъёма, той радостно-бестолковой суеты, которые всегда предшествовали этому светлому празднику весны и свободы. Всё выглядело буднично и тоскливо. Страх, одетый в зелёную гимнастёрку и фуражку с пятиконечной звездой, вольготно разгуливал по переулкам и улицам Йонавы. Верующих и неверующих евреев страшили наглухо закрытые на запор синагоги ремесленников; снующие тюрьмы на колёсах — армейские грузовики; заколоченные досками витрины магазинов, на дверях которых, как раны, багровели сургучные печати с серпом и молотом.
Йонава вдруг съёжилась и опустела.
Обмелел и предпасхальный базар, всегда радовавший глаз обилием товаров.
Бабушка Роха, пригласившая на Пасху всё наше семейство, не переставала жаловаться, что в этом году карпов, ещё дышащих жизнью и подводными тайнами, на местечковом рынке было непривычно мало. Продавцы привезли на рынок куда меньше свежей рыбы, только что выловленной из пруда или из озера, чем в прежние годы. Это было неудивительно. Многих своих постоянных покупателей они лишились по вине новой власти, которая Бог весть за какие грехи отправила их туда, где в морозных бараках никогда не пахло фаршированными карпами и хреном.
До кровавой второй мировой оставались считаные дни, но её гибельное приближение не чувствовали не только замороченные житейскими заботами и праздничными приготовлениями жители Йонавы, но и молодые русские офицеры, беспечно расхаживавшие по местечку и поглядывавшие не то с сожалением, не то с грустью на заколоченные витрины магазинов.
Несмотря на закрытие «лишних» синагог и насильственную чистку местечка от неблагонадёжных буржуев-богатеев наподобие реб Эфраима Каплера, евреи Йонавы всё-таки заблаговременно запасались мацой и готовились к первому седеру.
То, что мир ещё не рухнул и обычаи, предписанные Торой, живы, косвенно подтвердил старый друг сапожника Довида — «почти еврей» Винцас Гедрайтис. Разжалованный, не получивший от прежней власти желанной пенсии, он перед первым седером, по обыкновению, пришёл на Рыбацкую, чтобы снять пробу с мацы нового замеса.
Винцас долго стоял на пороге, сунув под мышку помятую кепку, старательно тёр о половик подошвы тупоносых ботинок, а потом, как бы извиняясь, сказал:
— Не ждали? А мне теперь делать нечего… Я теперь безработный, брожу себе по местечку. Шёл мимо, дай, думаю, зайду на минутку, не выпроводят же меня. Помянем Довида добрым словом.
— Заходи, Винцас! Какая же еврейская Пасха без тебя? — улыбнулась бабушка Роха. — Раньше ты вроде приходил к нашему свату Шимону?
— А теперь первенство за вами. Помянем Довида. Ведь это первая Пасха без него, — бывший страж порядка сочувственно вздохнул.
Это уже был не тот знавший себе цену моложавый, подтянутый Винцас Гедрайтис, который вырос среди евреев и относился к ним без всякой предвзятости, со снисходительным любопытством и даже откровенной симпатией, не свойственной его сослуживцам. Теперь перед Рохой-самураем стоял состарившийся, обрюзгший мужчина с морщинистым, как будто в паутине, лицом, на котором ещё догорали угольками пронзительные, что-то постоянно ищущие глаза. Штатская одежда не шла Винцасу, висела мешком. Только ладно сшитые то ли Шимоном, то ли Довидом ботинки, утратившие прежний глянец, напоминали о его недавнем благополучии.
— Довид всегда угощал тебя мацой и любил потолковать с тобой о жизни.
— Угощал, всегда угощал, — не стал отрицать Гедрайтис. — И об этой искусительнице-жизни мы с ним частенько толковали. Кто мог тогда подумать, что всё так перевернётся?
— Ну да, — поддакнула бабушка, сообразив, куда тот клонит.
— Жизнь, Роха, вы уж меня, хама, простите за такое сравнение, похожа на распутную бабу — то она безумно любит одного, а то вдруг возьмёт и с каким-нибудь проходимцем изменит тому, кого ещё вчера так любила.
К такому разговору бабушка Роха была явно не готова. Ей было жалко Гедрайтиса, который после смены власти оказался полным банкротом, но она не знала, как эту свою жалость к нему выразить. Долго ломать голову бабушка не стала и прибегла к самому испытанному способу утешения:
— Не налить ли тебе, Винцас, стаканчик медовухи? С мацой она у тебя хорошо пойдёт! Выпьешь за помин души Довида. И за то, чтобы тебе жилось лучше.
— От стаканчика я, грешный, никогда не отказывался. Пил в меру. По-моему, всё в меру делал. Крайности ненавидел. Я в полиции не был начальником, только посыльным, разносил повестки. Сам никого не арестовывал и к тюремным срокам не приговаривал. Старался быть человеком. И, надеюсь, иногда мне это удавалось. Многих моих сослуживцев вывезли, а меня почему-то пощадили. Может, говорю, брат вашей невестки за меня заступился и перед русскими словечко замолвил.
— Шмулик?
— Шмулик. Кого я не раз по-дружески предупреждал, чтобы не распускал язык, держал его за зубами? Чтобы не орал во всеуслышание на каждом перекрёстке «долой!» и не рвался с такой охотой на нары? — перемежая идиш с литовским, похвалил самого себя Гедрайтис. — Теперь он о-го-го куда взлетел! Ненароком мог же вспомнить про меня и кому надо шепнуть на ухо: «Этого безвредного старикана можно не трогать, не вывозить!»
— Вообще-то он парень славный, но дурной. Такую хорошую профессию бросил! И ради чего, спрашивается? А ты почему не пьёшь, держишь стакан в руке?
— За вас, Роха! — сказал «почти еврей» Винцас Гедрайтис, выпил и закусил мацой.
Роха не сомневалась, что после этого тоста «почти еврей» поблагодарит её за гостеприимство и откланяется, но Гедрайтис медлил, переминался с ноги на ногу, оглядывал колодку, за которой сиживал Довид, и бессмысленно вертел в руке стакан из-под сладкой медовухи.
— Сейчас, Роха, я уйду. Сейчас… — Видно, Винцасу хотелось что-то добавить к тосту, но он почему-то колебался.
— Никто не гонит, — сказала бабушка, намеренно обойдясь без личного местоимения.
— Спасибо вам, Роха, за мацу и вино. Дай Бог всем нам вместе дожить до следующей Пасхи! — поблагодарил хозяйку понятливый Гедрайтис.
— Доживём, если раньше не умрём, как говаривал Довид, да будет благословенна его память.
Гедрайтис ответил не сразу, поправил висевший на нём мешком поношенный пиджак, потянул, как охотничий спаниель, учуявший добычу, носом воздух и промолвил:
— Кто знает, как всё сложится… Вчера на заутрене викарий Бурбулис, замещающий занемогшего ксендза Вайткуса, после молитвы вдруг обмолвился, что повсюду ходят слухи, будто немцы зашевелились — подтягиваются к нашей границе. Если они её перейдут, тогда, как вы понимаете, у нас кое-кому не поздоровится.
— Кое-кому? — брови бабушки Рохи взлетели вверх, как ласточки со стрехи. — Кому же, как не нам, евреям?
— Викарий про евреев ничего не говорил. Он сказал, что, когда немцы двинутся и займут Литву, она станет такой, как была. Свободной республикой без чужеземцев и предателей.
— Такой, как была? Как бы не так! Уж от нас, евреев, немцы Йонаву наверняка очистят. И кое-кто из твоих собратьев к этому руки приложит.
— Не стану кривить душой: мстители за порушенную прошлую жизнь всегда найдутся. Могут и не пожалеть — действительно приложить руки… Потому и рассказываю о том, что говорил викарий.
— Не все, Винцас, похожи на тебя. Ты и мухи не обидишь. Признайся — твоя мама в молодости случайно не согрешила с евреем?
— Роха! Зачем вы так обижаете мою маму?!
— Что с тобой? Уж и пошутить нельзя! — бабушка вдруг насупилась и в сердцах сказала: — С судьбой, как на базаре, не поторгуешься. Перейдут немцы литовскую границу, не перейдут… Будь, что будет. Такая, видно, наша проклятая доля — бежать с насиженных мест куда-то и от кого-то, когда и бежать уже некуда.