Пожалуй, самым важным для меня результатом моего возвышения при дворе было то, что оно позволило мне перестать быть шпионом. Знаю, что никто не верит этому; существует представление, что такое невозможно, что тайный агент связан клятвой на крови, от которой его освободит только смерть. Это фантазия или принятие желаемого за действительное, либо то и другое. На самом деле мой отход от активной деятельности оказался удивительно, если не сказать обескураживающе, легким. Что касается Департамента, там другое дело — с окончанием войны непрофессиональным агентам, таким как я, мягко, но настойчиво рекомендовали откланяться. Американцы, которые заправляют теперь, требовали, чтобы делами занимались профессионалы, как и они, «люди из своей конторы», которых можно припугнуть или просто принудить, а не «белые вороны» вроде Боя и, в значительно меньшей мере, меня. С другой стороны, мы были именно такими агентами — знающими, заслуживающими доверия, преданными — каких теперь, с началом «холодной войны», Москва стремилась сохранить, и нас убеждали, порой даже угрожая, любой ценой сохранить свои связи с Департаментом. Правда, Олег, когда я сказал ему, что прошу меня освободить, оказался странно покладистым.
— Мне надоела эта игра, — заявил я, — меня буквально тошнит от нее. Такое напряжение сказывается на моем здоровье.
Он пожал плечами. Я продолжал нажимать, жалуясь, что военная служба и работа на две противостоящие системы, находившиеся в ненадежном союзе против третьей, представляли невыносимую нагрузку на мои нервы. Кажется, я несколько преувеличивал. Закончил словами, что близок к помешательству. Москву преследовал кошмар, что кто-нибудь из нас сорвется и поставит под угрозу всю сеть. Как все тоталитаристы, он был невысокого мнения о тех, кто помогал им больше всего. По правде говоря, мои нервы не собирались сдавать. Что я, как и все мы, больше всего испытывал в конце войны, так это ощущение, что из тебя вдруг выпустили воздух. Лично я отношу появление этого состояния к утру на следующий день после объявления о смерти Гитлера, когда после ночной попойки на пару с Боем в честь такого события я проснулся на софе на Поланд-стрит со вкусом какой-то дряни во рту, чувствуя себя так, как, должно быть, чувствовал Джек Победитель Великанов, увидев лежавшего у ног мертвого людоеда. После таких испытаний и побед что еще могла предложить нам в мирное время эта действительность?
— Но это же не мир, — снова вяло пожав плечами, возразил Олег. — Теперь начинается настоящая война.
— Дело было летним днем, мы сидели в кино в Руислипе. Как раз включили свет между фильмами. Я помню падающий со сводчатого потолка тусклый, без тени, свет, горячий неподвижный воздух, грубый ворс обшивки кресел, вонзившуюся в заднее место лопнувшую пружину — полагаю, мисс В., таких пружинных сидений не стало еще до вашего появления на свет? — и странно притихших кинозрителей в перерывах между фильмами на практиковавшихся в то время сдвоенных сеансах. Встречаться в кинотеатрах была идея Олега. Действительно, это было идеальным прикрытием, но настоящая причина заключалась в том, что он был страстным любителем кино, особенно легких американских комедий тех дней с их напомаженными женоподобными мужчинами и шикарными мужеподобными, одетыми в шелка женщинами, по которым он мучительно вздыхал, как обращенный в лягушку принц, зачарованно глазея на них, всех этих нежащихся в мерцающих серебристыми бликами водоемах клодетт, грет и диан. Они бы здорово поладили с Патриком.
— На мой взгляд, Олег, — с меня хватит одной войны; я свое дело сделал.
Тряхнув жирными складками на шее, он грустно кивнул, но принялся бубнить о ядерной угрозе и необходимости для Советов завладеть западными секретами производства атомного оружия. От таких разговоров у меня осталось ощущение, что я очень отстал от жизни; я еще не отделался от изумления, вызванного ракетами Фау-2.
— Это дело ваших людей в Америке, — сказал я.
— Правильно, туда посылают Вергилия.
Вергилий была кличка Боя. Я рассмеялся.
— Что — Боя в Америку? Должно быть, шутите.
Он снова кивнул; похоже, у него начинался тик.
— Кастору поручено подыскать ему место в посольстве.
Я снова засмеялся. Кастором был Филип Маклиш, еще известный как Суровый Скотт. В прошлом году он добился назначения первым секретарем в Вашингтоне и оттуда регулярно посылал сообщения в Москву. Я пару раз встречался с ним во время войны, когда он подвизался на второстепенных ролях в Департаменте. Мне он не нравился — я находил его импозантные манеры нелепыми, а его фанатический марксизм невыносимо скучным.
— Бой сведет его с ума, — заверил я. — Обоих с позором вернут домой. — Странно, какими точными могут оказаться высказанные случайно предсказания. — Если не ошибаюсь, вы хотите, чтобы я вел их отсюда, не так ли? — Я представил себе бесконечную слежку, тщательную проверку депеш, зондирующие разговоры с заезжими американцами — всю подобную ходьбе по канату работу по обеспечению работы агентов на чужой территории. — К сожалению, я не смогу, — заключил я.
Свет в зале стал гаснуть, со скрипом раскрывался пыльный плюшевый занавес. Олег молча глядел на мелькавшие по белому экрану царапины.
— Меня назначили хранителем королевских картин, — сказал я, — разве я не говорил? — Он неохотно отвел глаза от обтянутого атласом зада Джин Харлоу и недоверчиво уставился на меня в бледном отблеске экрана. — Нет, Олег, — буднично произнес я, — не этих картин — живописи. Понимаешь — искусства. Я буду работать во дворце, стану правой рукой короля. Представляешь? Вот что ты можешь сообщить своим хозяевам в Москву: что у тебя рядом с троном имеется источник, бывший агент в самом центре власти. На них это произведет огромное впечатление. Тебе, возможно, дадут медаль. А я получу свободу. Что скажешь?
Он ничего не сказал, лишь отвернулся к экрану. Я был несколько уязвлен; думал, он по крайней мере станет спорить.
— Вот, — сказал я, вкладывая в его влажную теплую ручищу миниатюрный фотоаппарат, который он мне выдал много лет назад. — Кстати, я так и не научился как следует им пользоваться. — В мерцающем свете экрана — до чего же резкий голос у этой Харлоу — он по-детски серьезно посмотрел на меня, потом на камеру, но так ничего и не ответил. — Извини, — сказал я, но вышло как-то сердито. Встал, потрепал его по плечу. Он было попытался взять меня за руку, но я поспешил ее отдернуть, повернулся и стал выбираться из зала. Шум уличного движения на залитой солнцем улице показался чем-то вроде насмешливого поздравления. Я испытывал радость и в то же время свинцовую усталость, будто стряхнул тяжелое бремя, которое носил годами, и вдруг ощутил давно забытый и такой знакомый собственный вес.
Поначалу я не верил, что Москва меня отпустит, по крайней мере с такой легкостью. Не говоря о других соображениях, было ущемлено мое самолюбие. Неужели я для них столь мало значил, что они так бесцеремонно меня бросили? С оправданным беспокойством я ожидал первых признаков давления. Спрашивал себя, как выдержу шантаж. Осмелюсь ли рисковать своим положением в обществе лишь ради того, чтобы быть свободным? Может, мне не следовало так резко рвать отношения, говорил я себе, может, надо было продолжать снабжать их обрывками департаментских слухов, которые я мог подбирать у Боя и других и которые, несомненно, их бы вполне удовлетворяли. Они могли меня уничтожить. Я знал, что они не раскроют мою работу на них — если обнажится одна ниточка, то распутают всю сеть, — но им ничего не стоило раскрыть меня как гея. Публичный позор я бы, возможно, перенес, но меня совсем не прельщала перспектива получить срок. Однако проходили дни, недели, затем месяцы, и ничего не происходило. Я сильно пил; бывали дни, когда я напивался к десяти часам утра. Страшнее чем когда-либо было выходить на ночную охоту; секс и шпионаж как бы уравновешивали друг друга, одно служило прикрытием другого. Поджидая Олега, я был виновным, но в то же время невинным, поскольку шпионил, но не приставал с сексуальными намерениями, тогда как во время напряженных бдений на темных лестницах городских общественных уборных я был всего лишь еще одним геем, а не изменником, выдающим самые важные тайны страны. Понимаете? Когда живешь такой жизнью, разум идет на множество сомнительных сделок с самим собой.
Мне было интересно, что сочинил Олег для Москвы. Я испытывал искушение снова связаться с ним и расспросить его. Представлял, как он стоит на натертом до блеска полу посередине одного из огромных безликих кабинетов в Кремле, подавленно сопя и тиская в руках шляпу, а расположившееся за длинным столом мрачное Политбюро в грозном молчании внимает его неуклюжим оправданиям моего поступка. Разумеется, все это фантазии. Моим делом скорее всего занимался какой-нибудь третий секретарь посольства в Лондоне. Я был им не нужен — никогда не был нужен в том смысле, как это представлял я, — и посему они просто оборвали связь. Они всегда были практичными парнями в отличие от безрассудных фантазеров, заправлявших Департаментом. Они даже продемонстрировали мне свою признательность за годы преданной службы: через полгода после нашей встречи в кино «Одеон» в Руислипе Олег связался со мной, чтобы сообщить, что Москва хочет передать мне в дар некоторую сумму, кажется, пять тысяч фунтов. Я отказался — никто из нас не взял ни пенни за свою работу на Москву — и постарался не чувствовать себя ущемленным. Я сказал Бою, что выхожу из дела, но он мне не поверил, полагая, что я ухожу в более глубокую конспирацию; много лет спустя, когда все пошло прахом и мне пришлось расхлебывать кашу, он счел, что его предположения подтвердились.