— Удивительная женщина, — произнес Куэрелл, когда та ушла. — Вы ведь еще не в разводе?
Ник отрывисто хохотнул.
В полночь я оказался втянутым в нелегкий разговор с Лео Розенштейном. Мы стояли на площадке у комнаты Боя, на ступенях выше и ниже сидели пьяные гости.
— Говорят, ты покидаешь ряды, — говорил он. — Любезно раскланиваешься, а? Что ж, возможно, ты прав. Здесь на нашу долю немного осталось, не так ли? Бой правильно придумал — теперь его место в Америке. И конечно, у тебя своя работа; я часто встречаю твою фамилию. Мне предлагают какой-то чин в Министерстве торговли. Представляешь? Наши друзья, зная об их страсти к тракторам и подобным штукам, наверно, будут довольны. Но это вряд ли Блетчли-Парк. Невольно скучаешь по прежним временам. Было куда интереснее, да еще удовлетворение от сознания, что действительно занимаешься чем-то полезным для дела.
Он достал невероятно тонкий золотой портсигар и открыл его изящным движением большого пальца. Перед моими глазами снова возникла залитая солнцем беседка в саду в Оксфорде и открывающий портсигар точно таким жестом молодой Бобер. Странно защемило в груди. Я понял, что, должно быть, пьян.
— Ник собирается баллотироваться в парламент, — сказал я.
Лео слабо усмехнулся.
— Да, слыхал. Прямо анекдот, верно? Во всяком случае, ему подыскали надежный округ, так что позора можно будет избежать. Я просто не представляю, как он будет участвовать в избирательной кампании.
Я на мгновение с удовольствием представил, как заезжаю кулаком по широкой рыхлой физиономии Лео, расквашиваю хищный нос.
— Возможно, он всех нас еще удивит, — сказал я.
Лео на мгновение пристально уставился на меня и сухо засмеялся.
— О, с него станет, — решительно взмахнув головой, согласился он. — Что-что, а это он может!
Внизу кто-то взял дребезжащий звук на пианино, и Бой запел похабный вариант песенки «Мужчина, которого люблю».
* * *
Сегодня все поносят 1950-е, называют их мрачным десятилетием — и они правы, если вспомнить маккартизм, Корею, венгерское восстание, все эти серьезные дела, вошедшие в историю; однако я допускаю, что люди были недовольны не общественной стороной, а личной жизнью. Довольно просто — по-моему, им не хватало секса. Вся эта сложная возня с застежками и шерстяным нижним бельем, отбивающая охоту совокупления на задних сиденьях автомашин, обиды, слезы и недовольное молчание под раздающиеся из радиоприемника пустые песенки о вечной любви — тьфу! какая грязь, какое изматывающее душу безумие. Самое большее, на что можно было надеяться, так это убогая сделка, отмеченная обменом дешевыми кольцами, а далее жизнь, где одна сторона украдкой утешается на стороне, а другая предается дешевой проституции. А между тем — о друзья мои! — мои сексуальные утехи давали неизъяснимое блаженство. Пятидесятые годы были последним славным веком расцвета гомосексуализма. Ныне много говорят о свободе и уважении достоинства (достоинства!), однако сии молодые горячие головы в розовых брюках-клеш, шумно требующие права заниматься этим на улицах, когда им заблагорассудится, кажется, не понимают или по крайней мере стараются отрицать возбуждающее действие глубокой скрытности и страха. По вечерам, прежде чем отправиться на промысел, дабы успокоить нервы и быть готовым встретить ожидавшие опасности, приходилось опрокинуть не один стаканчик джина. Возможность быть избитым, ограбленным, подцепить болезнь была пустяком в сравнении с перспективой ареста и публичного бесчестья. И чем выше положение в обществе, тем ниже было падение. Меня не раз бросало в пот, когда я представлял, как позади меня захлопываются ворота дворца или как я скатываюсь по лестничным ступеням в институте и привратник по фамилии Портер[25] — именно так, но это давно перестало звучать забавно, — стоя в дверях, отряхивает руки и, презрительно усмехаясь, поворачивается уйти. И все же как сладостны были эти страхи и волнения во время моих ночных похождений.
Мне страшно нравилась мода пятидесятых годов, великолепные костюмы-тройки, роскошные хлопчатобумажные сорочки, шелковые галстуки-бабочки и тупоносые туфли ручной работы. Я любил все бытовые аксессуары тех дней, над которыми насмехаются сегодня — белые кубовидные кресла, хрустальные пепельницы, деревянные радиоприемники с их светящимися лампами и таинственно эротической передней стенкой из плетеной ткани, и, конечно, автомобили, глянцевые, черные, широкозадые, как негры-джазмены, которых мне иногда удавалось подцепить у служебного входа в лондонский ипподром. Оглядываясь назад, я отчетливее всего помню именно эти вещи, а не важные общественные события, не политику, которая вовсе не была политикой, а всего лишь истерическими сведениями счетов и призывами к еще одной войне, — и даже, с сожалением должен признать, не занятия моих детей, таких неустойчивых и нуждающихся в поддержке в своем безотцовском отрочестве; прежде всего вспоминаю бурный водоворот скрытой сексуальной жизни, все ее представлявшиеся чарующими атрибуты, мелкие ссоры и горести, опасности и невыразимое, безграничное наслаждение. Как раз этого так недоставало Бою в его американской ссылке («Я как Руфь, — писал он мне, — среди чужой деревенщины»). Ничто не могло восполнить того, что ты не в Лондоне; никакие «кадиллаки» и «кэмелы» или стриженные под ежик футболисты Нового Света.
Возможно, если бы он не подался в Америку или, как я, вышел бы из игры, или продолжал бы время от времени выполнять задания Олега, то не навлек бы на себя все беды и остался бы бодрым старым педерастом, делящим время между «Реформ-клубом» и общественной уборной у станции метро «Грин-Парк». Однако Бой страдал неизлечимой приверженностью общему делу. Право, жаль.
Я всегда считал, что Бой в Америке немного свихнулся. За ним постоянно следили — ФБР, не понимавшее подлинной сути дела, всегда его в чем-то подозревало, — к тому же он слишком много пил. Мы привыкли к его выходкам — скандалам, трехдневным кутежам, демонстративному распутству, — но теперь сообщения становились все более мрачными, поступки все более безрассудными. На приеме, устроенном для сотрудников нашего посольства одной из легендарных вашингтонских хозяек дома — рад сообщить, что забыл ее имя, — Бой на глазах у гостей принялся грубо подъезжать к одному молодому человеку, и когда бедняга запротестовал, Бой сбил его с ног. Он с головокружительной скоростью гонял по всему Вашингтону и окрестным штатам на своем нелепом автомобиле — невероятного розового цвета, с откидным верхом и первобытным клаксоном, которым он с энтузиазмом пользовался на каждом перекрестке, — ежедневно получая по три-четыре штрафные квитанции за превышение скорости, которые он, ссылаясь на дипломатический иммунитет, тут же рвал перед носом полицейского. Бедняга Бой, он не понимал, до чего же отстал от жизни. Такие вещи показались бы забавными в двадцатые годы, когда мы всё находили забавным, но теперь его неблагоразумные поступки вызывали лишь неловкость. О да, мы по-прежнему потчевали друг друга подробностями его последних проделок, посмеивались и качали головами, приговаривая: «Ай-да старина Бой, ничуть не меняется!» Но потом наступало молчание, кто-то кашлял, кто-то громко заказывал очередной круг выпивки, и разговор незаметно переходил на другую тему.
А потом, в один сырой вечер в конце июля, выходя из института, я изумленно уставился на выписанное мелом на мокром дымящемся тротуаре неровное пятно. В старые времена оно служило приглашением Олега явиться на условленное место встречи. Это пятно вызвало во мне мешанину чувств: тревоги, естественно, перераставшей в испуг; любопытства и предвкушения чего-то необычного; и, как ни странно, ностальгии, несомненно, питаемой запахом летнего доходя и шелестом могучих платанов над головой. Перекинув плащ через руку, я пошел дальше, внешне сохраняя спокойствие, но внутри бушевала сумятица чувств; потом, не видя ничего смешного, нырнул в телефонную будку — оглядел углы улиц, окна домов напротив, вон тот припаркованный автомобиль, — набрал старый номер и стоял в тревожном ожидании, чувствуя, как в висках стучит кровь. Ответивший голос был незнаком, но моего звонка ждали. Риджентс-Парк, в семь — порядок прежний. Пока незнакомый голос передавал указания — до чего же невыразительны и бесцветны эти заученные русские голоса, — мне показалось, что я слышу смешок Олега. Я повесил трубку и вышел из будки. Во рту пересохло, кружилась голова. Окликнул такси. Порядок прежний.
* * *
С тех пор, как мы виделись последний раз, Олег потолстел, но в остальном не изменился. Как всегда, в синем костюме, сером макинтоше и коричневой шляпе. Сердечно поздоровался, кивая похожей на рождественский пудинг головой и радостно бормоча. В тот теплый летний вечер весь Риджентс-Парк светился золотой дымкой и блеклой зеленью. Трава отдавала запахом недавно прошедшего дождя. Как и в старые времена, мы встретились у зоосада и пошли в направлении озера. По траве, взявшись за руки, словно во сне бродили влюбленные. Пронзительно визжа, носились ребятишки. Дама выгуливала собачонку.