Суходол. A-а… Пойду… схожу.
Анвар. И никогда больше не говори мне про свою квартиру в Ялте, забери ее. Мне не нужно это переходящее красное знамя! Суходол. Мальчик мой. Ты меня не бросишь. Во мне зреет проза, которая прозрачным ручьем польется на бумагу. Мы будем жить, мы будем жить! (Пытается подняться, но, охнув, хватается за сердце, умирает.)
И мне так хотелось, чтобы зрителям всё понравилось, так хотелось энергией своего переживания вынудить актеров на бесподобную и потрясающую игру, что мне показалось, будто так и есть на самом деле, страшно жалко стало всех героев моей пьесы, и так радостно, что я написал трагичную пьесу, что я вздрогнул, и слезы набежали на глаза.
И когда я прозрел и вышел из-под колокола своей головы, я увидел, что за окном стемнело, лишь темнолиловые завитушки облаков на горизонте. Почувствовал, что пересохло в горле и хочу курить. Все страшно и буднично гремели стульями и скамьями, стремясь побыстрее из душного зала на воздух. Кто-то спросил про дождь у того, кто забежал с улицы.
Лидия Васильевна кричала, чтобы все забирали стулья, те, кто пришли с ними из «Снегурочки».
Потом попросила местных ребят, чтобы они установили рояль на место.
Неужели так же было после спектакля той девочки из Екатеринбурга?
— Говорила я тебе, что надо было зонтик.
— Кто ж знал, что здесь так погода резко меняется.
— Тебе что, лень было его взять?
— Закурить не будет… а зажигалочку можно.
— Опа, «Парламент» куришь.
— У меня просто от него легкие не болят, а от всего другого болят.
— Боишься, как бы система не разморозилась.
— Но, прикидай, да.
Прибежал Санька и, рыдая, сообщил, что большие мальчики не берут его с собой играть. Да, они всегда хотели отделаться от него, жаловались своим матерям, он им мешал в силу своего возраста.
Я оглянулся и незаметно для себя развел руки, словно бы желая задержать людей, и объясниться с ними, и сказать что-то еще. Подождите, должно быть продолжение.
Я был поражен тем, что все так просто и в мире ничего не произошло. После всего что было, он казался особенно реальным и незыблемым. Я и сам много раз, зевая, вставал и уходил после спектакля, спешил первым, чтобы без очереди забрать пальто. И я понял, что в подсознании своем ожидал некой вспышки после премьеры, я ожидал братания людского и наступления полного счастья. Выходит, что я и писал с этой мыслью, с подсознательным желанием что-то сдвинуть и изменить в этом мире. «Но это же наивно, — сказал я своему стороннему наблюдателю. — Это наивно, Анвар. Да, так всегда бывает. Ничего, абсолютно ничего не произошло. Они все встали и ушли».
— Ничего-ничего, — Няня распоряжалась по моим делам, давала какие-то указания Танюхе. — Сейчас обсуждение будет… Анвар… Анвар, мы прямо здесь посидим, Женька с Сашей обещали стол принести еще один. Игорь придет с Любой…
Потом женщина, похожая на учителя русского языка и литературы, брала интервью для Ленинградского телевидения, нудные вопросы о родине и любимых авторах. Бегали радостные, возбужденные и бессмысленные, будто пьяные Анвар и Илья, они хотели напиться. Им теперь приятно было заново стать самими собой. Сергей Бахтияров говорил о чем-то с оператором и прочерчивал ладонью в воздухе какую-то линию по сцене. Поправил бейсболку.
«Ну так что ты, твою мать, хотел, заебал!»
Потом все зрители собрались на обсуждение спектакля. Мы сели рядом — я, режиссер и театральный критик.
Сейчас я выскажу этим людям все, о чем я думаю, об их удочках, страхах и сачках, о моем безмерном презрении, о моей благодарности за то, что сегодня они разрушили миф о театре, о том, что всё, что они делают в своей жизни, — это ебаный театр, и потому театра не может быть, и он никого не сможет затронуть. Идите рыбачить, ебачить, ловить бабочек, пить самогон и так далее, но не надо, блядь, заниматься искусством, потому что это даже реальнее, кровавее и трагичнее, чем вся ваша фальшивая жизнь, в которой вы боитесь всего, даже показаться слегка ненормальным, не таким, как все это стадо. И это будет самое честное из всего, что я сделал. Я сел и засмеялся. Няня тоже улыбнулась мне и махнула оттуда рукой и показывала на меня Саньке. Маячило лицо накрашенной сонной старушки. Какой-то мужик смотрел прямо мне в лицо, потом я понял, что он просто задумался и смотрел сквозь меня. Наступило издевательское, насмешливое возбуждение, и я понял, что бессилен перед этим повторяющимся повторением, перед этим множеством множеств, перед этим округло замкнутым кругом, перед этим блядством блядским. Они захлопали.
— Я потрясен! — сказал я. — Ох, вы сами не знаете, ребята, что вы наделали! Только здесь я полюбил театр, когда вымышленные схемы моих героев довели меня самого до слез, когда театр стал жизнью, и я благодарен всем за это. Ведь кто-то из них болен, кто-то, может быть, уже умер, а они вот они, снова живые передо мной.
И они были очень благодарны мне, тем более что они-то чувствовали, ЧТО я им должен был сказать. Я понял, что мои ЧЕСТНЫЕ слова ничего не изменили бы в их жизни, они просто показали бы мой интимный характер, и всем стало бы неудобно и неловко друг на друга смотреть и неудобно жить. Они на какое-то время потревожили бы нерушимую и спасительную пошлость жизни. Все сразу бы кончилось, а тут оказалось, что жизнь продолжается и что я классный, даже лучше, чем они могли обо мне догадываться. И они все тихо комкали реальную жизнь и пропихивали каблуками под занавес, за кулисы и улыбались усталыми и бессмысленными улыбками отдыхающих.
— Очень хорошая пьеса, — встала и сказала какая-то женщина. — Смотришь такие произведения, и становится страшно за то, в какой мир мы выпускаем своих детей, с чем им придется столкнуться, ЧТО и КТО их там ждет. Это правда жизни! Я желаю автору всего хорошего, творческих успехов, тем более что он еще так молод!
И самый неприятный человек задал мне, казалось бы, самый неприятный вопрос. Но он был просто подослан с этой миссией. Потому что они-то уже знали мой ответ. Кто-то шикнул, кто-то сделал недовольный вид.
— Да, я ждал этого вопроса, — сказал я, покачивая ногой. Все замерли. — Вот знаете, Достоевского даже обвиняли в том, что он сам, как его Родион Раскольников, убил старушку. Ну так вот, я вам скажу: Старушку я не убивал.
— Старушку не убивал, — повторил кто-то.
— Не убивал…
И они засмеялись, и захлопали в апофеозе всеобщего счастья. А тот, кто задал вопрос, смутился и сказал: — Нет, я же не специально готовил этот вопрос, мне не важно — автор-герой, спал не спал, вы меня не поняли.
Потом задали вопрос, как я написал эту вещь.
— Как? — воскликнул я. — Я брался за дверь электрички, летящей во вьюжной ночи, и переходил не из тамбура в тамбур, а из сцены в сцену. Я лежал в бессонном поезде Москва — Симферополь на станции Джанкой и видел бабочек, собак и детей, которые одни только имеют право жить на земле.
— Как здорово, — сказал Анвар-Евгений, глядя на меня влюбленными глазами. — Наконец-то мы все увидели настоящего автора пьесы, а не того делового чеченца, про которого казалось, что он не может написать этой пьесы.
Но я почувствовал, что разверзшаяся пустота замерла перед всеми нами.
Мы приехали в пять часов утра, как я и говорил ему.
В этом утреннем, розовом свете, он стоял прямо напротив двери нашего вагона. Нахмуренный, в ожидании. В каком-то ослеплении, когда видишь только пятнами, я вышел вслед за Няней, и кивнул ему. Мы с Няней несли вдвоем ее огромную сумку, а он, как нахулиганивший и наказанный ребенок шел за нами.
— Няня, мне надо будет с ним сегодня разобраться, я завтра тебе позвоню.
Она понимающе кивнула.
— Игоряш, поедешь с нами? Мы на одной машине с Михал Михалычем, еще выпьем, посидим.
После дружного, отстраненного от московской жизни Щелыкова им не хотелось вот так сразу расставаться. Мне тоже хотелось поехать с ними.
Мы остановились у ярко освещенной и холодной стены вокзала.
— …………………………, — говорил он.
Я смотрел, как они все прощались на вокзальной площади.
— …Ассаев с женой… мне разрешил жить у него летом… и тебе тоже…
Как Игорь садился с Няней в машину, как Санька крутил головой и что-то спрашивал у Няни, наверное, про меня.
Мы долго сидели с ним на холодном полупустом Киевском вокзале, шел ремонт путей. Потом появилась электричка, но на ней мы доехали только до Солнечной, снова сидели на скамье на открытом перроне, было промозгло и очень холодно. Тетка стояла с сумкой. Мы сидели, отстранившись. Он вздыхал, будто просил прощения за что-то.
— Извините, а когда же следующая? — повернулся он к тетке.
А я содрогнулся от мысли, что он мог прикоснуться ко мне.
«Надо бы Няне позвонить. Откуда здесь позвонишь».