девятнадцать
Я стоял на Киевском, под башней с часами.
Ее машина, Няня там. Она была — яркая, пахучая, со своим открытым, искренним и располагающим лицом. С этим обнимающим голосом со срывающейся интонацией.
— Анварчик, ты меня ЛЮ?
— Да, Няня!
— И я тебя очень ЛЮ! А я уж думала — всё, кончилась сказка.
— А что за машина?
— Форд-Скорпио. Два и девять, это большой объем. Она раньше Клямкину принадлежала.
— Это который в «Песнюках»? Ничего себе, Нянь.
— У него здесь такая стереосистема навороченная, столько прибамбасов. Давай твою Вьен-вьен-Н…
Неожиданно зазвонил телефон, она вынула антеннку зубами.
— Да! — энергично, как и Герман всегда говорил. — Няня. Мушталерова. О, как! Ню-ню… пускайте молоток. Ты че, больная на всю голову? Бумага так называется, просто скажи Генычу, что Няня сказала: пускайте им на визитки молоток… Ну и что? Не вопрос!
Видел бы меня Серафимыч, он скорчился бы от ужаса, да.
— Вот ты пижда! Ну и что? Не вопрос! Запиши телефон Наташки, ей нужно будет денюжку отдать, и пропуск выпиши.
Я положил ладонь на ее черное, нейлоновое колено и повел руку выше. Она передала мне телефон.
— Не клади туда, у меня один телефон уже так вылетел при резком повороте. Фьюить, на хер.
Снова звонок.
— Да! A-а, Экипаж, узнала, — смеялась она открыто с приятно срывающейся интонацией. — О, как! Ню-ню… ну не шмогла я, не шмогла… Сделаю, не вопрос! Сделаю, а вам откат… а вы где сегодня ужинаете? Ню-ню, знаю, а давайте вместе поужинаем?
Я и вправду чувствовал себя важным, значимым человеком, которого любимая женщина везет в неизвестном направлении. И это стильно так, когда женщина за рулем.
— Няня, ты сейчас закурила, потому что о чем-то подумала? Мне так показалось.
— Здесь, — она выпустила дым и кивнула вбок. — В этом комплексе я фехтованием занималась, когда была худенькой и стройненькой, — она щурилась и следила за дорогой.
Так приятно ложится ладонь на ее шею, так красиво начинаются волосы, что непроизвольно улыбаешься.
— Я люблю с этим заниматься, — она кивнула на телевизор с порнушкой с приглушенным звуком.
— Интересно… интересно…
— Да, я себя представляю на их месте.
Удивительно холодные и маленькие груди.
Потом она резко задвигалась подо мной и задышала.
— О, Нянь, сделай еще раз такую мордочку…
Она снова скривила лицо. И я вдруг с удивлением понял, что меня умиляет это, что я очень люблю то, что так недавно меня отвращало и мучило.
— Как у ежика, Нянь.
— Да, я люблю ежей. У меня… вон… целая коллекция… мне все ежиков дарят…
— Нянь, ты знаешь, удивительно, она у тебя такая маленькая и аккуратненькая такая, как у девочки, как будто ты не рожала… А где Санька?
— Они на даче с Татуней… с бабушкой. Она не любит… когда… ее… б-бабушкой называют… ой…
— Что?
— Колется… красиво, когда там брито… только колется…
— А Олежа — это кто?
— А он Иркин брат двоюродный, Светка любовница. А жена с родителями в Панаме, они видать слишком много хапанули и теперь смотались, переждать, а он прилетает обстановку проверить. У них такая квартира агромадная на Таганке. Евроремонт.
— А Галка?
— Что, понравилась?
— Глаза красивые…
— У её Кольки жена и двое детей, а её муж на зоне, он чуть-чуть миллион не украл у Алеф-банка, он там работал, а у них же крыша ментовская, знаешь, наверное.
И мне тоже хотелось срочно найти работу, успокоить Татуню и по-мужски наладить их разобщенную жизнь. И с этим нужно что-то решить.
Остро свежий, тревожный запах не затронувшей нас беды. Радостно было стоять у подъезда с Няней и прячущимся за ней Санькой, после этого неожиданного московского урагана, видеть поваленные деревья, разбитые стекла машин, погнутые билборды. Жизнь показывала, что она не всегда может быть простой и понятной, не всегда поддается человеческому зауживанию и нам, может быть, предстоит перенести такие потрясения, перед которыми мы все будем бессильны. Так близко её лицо. Чистая, лакированная детская кожа, туманная родинка из-под нежнейшего румянца щеки, свежо блестящие глаза, полураскрытые губы. Такое лицо бывает только у здоровых, полных женщин. И это было родное для меня лицо, совсем не такое, как у Марусиньки.
Казалось, что ураган отметил начало моей жизни с Няней и Санькой, примирил с новыми заботами и тяготами и успокоил меня в моих чувствах к Серафимычу.
Мы сидели с ним на Тверском бульваре, рядом с Есениным. Люди вокруг вели себя так, что казалось, в жизни не может быть трагедии, ведь все так смешно и бессмысленно.
— Я не люблю теперь с тобой пить, ты выпьешь и становишься жестоким, — глаза его блестят, и дергается кадык. — Ты погибаешь, Анвар, ты ничего не напишешь с женщинами.
Я потому и приходил на встречу к нему, что страшился упустить что-то литературное в этой жизни, будто боясь изменить литературе в его лице.
— Ты одержим, Анвар, не спеши, — стукал он пакетом о скамью. — Ты еще встретишь свою настоящую девушку, я знаю это, Анварик, я так не хочу, чтобы ты пожалел о потерянной жизни, как я сам о ней пожалел. Получишь еще свои премии, все будет, но верь мне — без меня ты ничего не напишешь. Все, кто от меня предательски ушел, все…
— Что ты меня кодируешь?! — Я достал сигарету, оторвал фильтр и закурил.
— Я не кодирую, я знаю и больше всего жалею, что я в молодости своей не встретил Человека. Люди вытоптали мою жизнь.
«Пидара какого-нибудь, наверное, не встретил».
У девушки сквозь пластик пакета просвечивается книга «КАК СТАТЬ СЧАСТЛИВОЙ». Что-то холодно вспыхивает в животе, округляется и ударяет в член и простату, как в колокол.
— Как там, в Переделкино, есть комары?
— Не знаю.
— А в Москве есть.
— Проводи меня, Анварик.
— Не провожу.
Он вздрогнул и посмотрел с отчаянием. Я чистил салфеткой лакированные носы туфель.
— Анвар, так жить нельзя, ты сумасшедший, ты говоришь одно, думаешь другое, а делаешь третье.
У девушки так упруго сжимается попа при ходьбе, что кажется, еще чуть-чуть и эти выпуклые шарики лопнут или отстрелятся. Бывают выпуклые, но обычные задницы, вполне приемлемые. А бывают выпуклые, удивительной, невозможно красивой формы. Или просто джинсы удачно так скроены? Как упруго делит лифчик на две половинки. Скоро сердце лопнет, уставшее сжиматься при виде этой выпуклой красоты. Он прав. И ужас неизбежности был в его правоте: или женщина, или литература, а по-другому никак. Но почему, почему существует этот ужасный выбор. Мужчина с пивом и простым лицом, на котором застыла его внутренняя мысль и главная суть.
— Она так и сказала: это пьеса, пьеса, уверяю вас, это пьеса!
— Радушевская?
— Да, я от ее имени отдал «Крик слона» в журнал «Драматургия», позвони им.
— Бесполезно. Отказали десять театров и два журнала… Как там погода в Переделкино?
— Анварик, я уже забываюсь, я заговариваться начал, я ничего не соображаю… Что? Если человек говорит одно, думает другое, делает третье, то твоя личность размывается, Анвар. Глубинных отношений у тебя ни с кем не было. Никому ты не нужен!
Невероятно красивая и такая женская в этой своей юной телесной облочке. В этом черном спортивном костюме, настолько переполнена новой и страшной сексуальной энергией, что даже подпрыгивает, идет на цыпочках. «POWER GIRL» на трикотаже груди. Что же мне делать?
— Никакой свободе я не мешал… Потом натаскал каких-то шлюх к весне, к лету — блядь. Затянул ты меня уже в одно дело и тянешь в другое.
— А кто?! Манту марэ! Ты, ты первый полез ко мне в трусы на квартире полковника!
— Я не лез к тебе в трусы!
— Да же… Значит, это я к вам залез, Алексей Серафимович?!
Я вдруг почувствовал, что это «Алексей Серафимович» отрезвило и отодвинуло нас, стало неловко друг перед другом. Этот странный гипнотический кокон, в котором мы были, начал разрушаться.
— Да, ты, Анвар! Во мне никогда такого не было. Что ты сделал со мной, я и представить себе не мог такого. Я думал, что тебе это нужно.
— Мне? А я думал — тебе. Вот и отымели друг друга.
— Боже, такого бессилия я не испытывал ни перед кем! Все пять лет я только и делал, что думал о тебе, устал думать о тебе, я схожу с ума.
— Это ты предал нашу дружбу с самого начала, когда полез в трусы!
Он закашлял, задергался в этих своих лающих рыданиях.
— Ну вот, блядь, заплачь, заплачь еще здесь!
— Как ты так можешь, Анвар? Я брезгую тобой, ты и с ними, и со мной… ты спишь со слонихой, не хочешь меня… не хочешь меня проводить в наше Переделкино… ты подаешь мне при встрече всего два пальца… ты идешь к слонихе, Анварик!
И я вздохнул. Мне легче стало от этого перелома. Это вино прояснило мои мозги, и я вдруг почувствовал, что меня укоряет и мучает не преданный литературе, умудренный опытом человек, сейчас в нем говорила и страдала обычная, озабоченная женщина.