Раф задумался. То, что его отец был живодером, он услышал впервые. Но, вспомнив, с каким азартом старший Шнейерсон с помощью офицерского ремня вышибал дурь из него и, особенно из его преступного брата Михаила, он почувствовал, что в груди у него вдруг образовалась пустота, словно из ее недр выудили левое предсердие вместе с правым желудочком.
Печально, конечно, что у тебя предок был живодером. Хотя… Живодер, не живодер… Какое это имеет сейчас значение? Наверно, живодер. А кто в те времена, спрашивается, не был живодером? Почти все тогда были либо живодерами, либо жертвенными баранами.
Да-да, тот, кто не был живодером, тот был жертвой. Или, в лучшем случае, молчаливым, трепещущим от безумного страха созерцателем, каждую минуту молившим своего жалкого индивидуального Бога о продлении своей рабской жизни.
Но какое кому дело до того, кем некогда был Саул Соломонович? Его давным-давно и на свете-то нет. Кости сурового родителя мирно покоятся на Даниловском кладбище, вот только в каком конкретно месте?.. Сто лет там не был… У Рафа заныло под сердцем.
Он посмотрел на Брука. Маленькие студенистые глазки, нос крючком, склеротические щечки. Предсмертная маска хорошо пожившего селадона. Кто прячется за этой маской? Добряк, душа-парень, растлитель малолетних, несостоявшийся гений, герой-неудачник, тайный доносчик?
Сейчас Брук имеет возможность и право задавать вопросы. А кем бы он стал, этот обрюзглый старик, если бы родился на пару десятков лет раньше? Жертвой, палачом?
"Только не говори, что сын за отца не ответчик, что у каждого своя судьба…" — услышал он скрипучий голос Брука.
"Не смейся, Валюнчик, — серьезно сказал Раф, — возможно, мои слова покажутся тебе банальными…"
"Не тяни!"
подсознательном уровне пришла в голову идея, что это несправедливо по отношению к совокупному миропорядку и что, возможно, на мою долю выпала историческая миссия подправить в мире то, что привело его к дисгармонии. Еще Пушкин сказал, что соразмерность и сообразность…"
Брук откинулся на спинку дивана и посмотрел на Рафа широко раскрытыми глазами.
"Ты хочешь сказать, что стал драматургом именно поэтому? Чтобы с помощью жгущего глагола искусственно драматизировать и гиперболизировать реальную жизнь?"
Брук, не дождавшись ответа, разразился громким, почти истеричным смехом.
"О-хо-хо! Ну, и комик же ты! Дай-ка я тебя поцелую!"
На этом расспросы Брука закончились.
"Театр умирает… — спустя минуту произнес он. Голос директора был полон горечи. — Я вот-вот могу остаться без работы. Скоро мне придется переквалифицироваться в управдомы. Как ты думаешь, из меня выйдет приличный управдом?"
"Как ты можешь стать дельным управдомом, если не справляешься с театром… А театр умирает потому, что вокруг умирает всё мало-мальски человеческое…"
"Ты прав! — напыщенно воскликнул Брук. — Технический прогресс прогрыз дыру в… э-э-э… — он покрутил в воздухе рукой, — Раф, подскажи, ты же писатель, в чем прогресс мог прогрызть дыру?"
"Не знаю… Может, в наших душах".
Брук посмотрел на Рафа с уважением.
"Ты знаешь, кто сейчас руководит театром на Таганке? Ты сейчас умрешь от хохота. Выпускник Лесного института! Дровосек стал знаменитым театральным режиссером…"
"Ну, знаешь! Немирович тоже…"
"Знаю, знаю. У нас вообще в этой области с давним пор страшная неразбериха… Немирович был юристом-недоучкой, Станиславский — востоковедом, бывший уездный лекарь создал "Даму с собачкой", а артиллерийский офицер, устав от пальбы, на досуге накатал "Войну и мир". И так во всем… Никто не хочет заниматься своим делом, — задумчиво сказал Брук. — Вот с давних пор и царит в стране бардак несусветный… То ли дело где-нибудь в Швейцарии или Германии. Там каждый занимается своим делом. И все там прекрасно живут и в ус не дуют".
…Раздался тяжкий вздох. Задвигались мышцы могучей прохладной спины.
Раф дернулся. Гигантесса истолковала это по-своему.
— Мне нельзя, милый, — услышал Раф низкий голос, — ты меня понимаешь…
"Я еще должен ее понимать! Вместо того чтобы строить из себя недотрогу, ела бы окрошку и спала в погребе", подумал Раф.
— Тогда… тогда какого чёрта?.. — заорал он. — У вас что, мадам, нет своего спального места? Вы, видно, ждете, когда я приглашу проводника, чтобы он выдворил вас отсюда?
Спровадив толстуху, Раф, чертыхаясь, залез в душ и провел там под ледяными струями не менее получаса. Против обыкновения он не пел. Он думал…
С каждой минутой ему всё меньше и меньше становилось понятно, зачем он затеял эту дурацкую поездку в никуда.
Дрожа от холода, Раф спросил себя, чего он, чёрт бы его побрал со всеми его мыслями и устремлениями, хочет больше всего на свете.
Ответа не было. Он пребывал в растерянности. Ему не хотелось ровным счетом ничего. Ему не хотелось ни водки, ни славы, ни женщин. Против ожидания, это его не слишком огорчило. Он без грусти и без малейшего чувства сострадания к самому себе подумал, что к нему, вероятно, наконец-то припожаловала старость. Что в его семьдесят вполне закономерно.
И в то же время Шнейерсона обеспокоило его внутреннее состояние. Ещё вчера он говорил себе, — и говорил не без оснований, — что не потерял интереса к жизни.
И вот сегодня он со всей определенностью почувствовал, что этот интерес как-то странно и незаметно угас. В чём дело?..
И тут его осенило! Величие замысла! Вот в чем закавыка! Но то, что имел в виду великий Бродский, относилось к художественному творчеству. А тут жизнь… Его жизнь была лишена великого замысла. То, что её, жизнь, питало, относилось к той мелкотравчатости, о которой он давеча с важностью распространялся в купе Брука.
И надо было прожить семьдесят лет, чтобы понять, что вся его жизнь была лишена смысла… Почему он понял это сейчас, а не тогда?.. Не тогда, когда был не стар?.. Он вспомнил, как был жесток с Титом, когда обвинял его в том, в чём сейчас обвинял себя.
Временами и прежде голову Рафа посещали вялые мысли о тщете и бессмысленности его творческих и жизненных поползновений. Но сейчас всё было иначе. Страшней и безнадежней.
Так перед Рафом открылся новый мир. И этот мир казался ему катастрофичным. Но в этом мире ему предстояло теперь жить. Обратной дороги не было. Так он решил.
…Когда вечером проводник зашел в купе Рафа, он нашел его пустым. В сетке-гамачке над койкой проводник обнаружил два толстеньких бумажника.
Насвистывая и не глядя по сторонам, проводник быстро рассовал бумажники по карманам, а потом, запершись в служебном купе, ознакомился с их содержимым. Перед глазами замелькали купюры. У проводника едва не остановилось сердце. Деньги! Много денег! "Всё, — шептал он сухими губами, — на время с жизнью на колесах покончено, завтра же в Сочи!.."
Шнейерсон медленно брел по лесной дороге. Невзрачная луна поливала землю настолько жиденьким светом, что, казалось, у нее сел аккумулятор.
…Раф сошел с поезда уже под вечер и очутился на какой-то совершенно безлюдной станции.
Он попытался прочитать название станции на фронтоне покосившегося деревянного строения, в котором синели занавешенные ситцем окна, и ему это удалось. "Конечное", прочитал Раф, и его передернуло, как от озноба.
"Конечное". Символичнее не бывает.
Вот оно — его "Астапово"…
Раф различил еле слышимые звуки работающего телевизора, которые волнами шли из чрева здания.
Он сунулся было в окошко кассира, но, разумеется, окно было наглухо закрыто. Никаких приколотых кнопками записок, вроде "Вернусь через 15 мин." или "Закрыто на обед" он не обнаружил.
Спросить было не у кого, да и зачем?..
Обозвав себя идиотом, Раф обогнул строение, спустился по лестнице на глинистую землю с редкими островками мокрой травы и направил свои стопы прочь от жилья.
Он шёл спокойным шагом, пребывая в твердой уверенности, что до какого-то, пока еще не проясненного, момента с ним ничего не может случиться.
Вдруг Раф громко охнул и остановился. Деньги! Господи, да он забыл бумажники в купе! Ощущение потери некоторое время отзывалось тяжелым уханьем в груди. Постепенно Раф успокоился.
"Номер совсем не плох, — сказал он сам себе, когда понял, что бумажники утрачены безвозвратно, — впрочем, так даже лучше, коли я решил начать новую жизнь. Интересно, смогу ли я обойтись совсем без денег? Что ждёт меня? Голодная смерть? Поголодать немного мне было бы даже полезно. Втянулся бы живот. Да и сердцу стало бы легче…"