Все время, пока его везли на катере на турбазу и пока сквозь строй фотографов и репортеров вели по лодочной пристани в контору, где восседал Булл Тиббетс, жуя свою жвачку и поглаживая брюхо, словно хрустальный шар, Саксби твердил о своей невиновности. Негодовал, подольщался, доказывал, молил, угрожал — Эберкорн ничего не слушал. Эберкорн был зол: скулы сжаты, розовые глаза смотрят неумолимо. «Довольно, мистер — сказал он. — Хватит из меня дурака делать». Он утверждал, что Саксби и Рут знают что-то, но от него скрывают. Поэтому против них теперь будут выдвинуты обвинения. Кое-кто сядет в тюрьму. Дело это нешуточное, пахнет крупными неприятностями. Но с другой стороны, если Саксби согласится на сотрудничество — если Рут согласится на сотрудничество, — можно было бы договориться снять обвинения. Все, что нужно Эберкорну, — это нелегальный иностранец. И он его добудет!
Саксби был раздосадован, взбешен, перепуган. Им что ни толкуй, они не верят! Ничего он не знает! Не знает? Пусть пороется в памяти! И сообщит точное местонахождение Хиро Танаки, и объяснит, почему и как пособничал его побегу. А до той поры придется ему посидеть в тюремной камере, повспоминать.
Очень долго Саксби был просто не в состоянии ничего толком сообразить и думал только об одном: вот бы сейчас вскочить, одним усилием, наподобие какого-нибудь супергероя, разорвать наручники и расквасить эту вареную пегую морду. А потом Эберкорн одним брезгливым жестом отправил его вон, и его доставили в окружную тюрьму в Сисеровилле и дали возможность позвонить по телефону. Он позвонил матери. Мать была для него фигура значительная, всемогущая, мать-заступница, у которой он искал защиты, еще когда мальчиком без отца, не изжив северо-восточного акцента, вел борьбу за выживание в южной школе. Мать выразила негодование в самых отчетливых и воинственных тонах:
— Не пройдет и часа, как Доннаджер Страттон вызволит тебя из камеры, вот посмотришь, а к вечеру обо всем будет лично уведомлен губернатор, — право, я до сих пор ушам своим не верю! — и тогда эти жалкие агентики у меня взвоют, можешь мне поверить.
— Мама, — перебил он ее тогда, — мама, они велят, чтобы приехала Рут.
— Рути? — повторила она, и он явственно услышал, как у нее в мозгу щелкнули переключатели. — Но они ведь не могут думать?..
— Могут, мама, они все могут. Они хотят, чтобы Рут приехала сюда и отправилась в заповедник с мегафоном или каким-то там громкоговорителем и принялась звать его по имени — они говорят, она единственная, кого он знает, единственная, кого он послушает…
— Но это абсурд.
— И я им то же говорю. (Вы даже не представляете себе, как велика власть человеческого голоса, — напыщенным, официальным тоном сказал ему Эберкорн.) Но это не просьба, мама. Они требуют, чтобы она явилась завтра утром, а иначе ее тоже посадят. — Саксби замолчал на минуту. Он находился в большом помещении, под потолком лениво крутились вентиляторы, на стенах висели объявления: «Разыскиваются…» Помощник шерифа не спускал с него глаз. — Ты ей так и передай.
Септима передала. Рут это очень не понравилось. Очень. Она почувствовала, что Саксби, и Септима, и «Танатопсйс», и весь открывшийся ей в нем блистательный большой свет искусства и славы уплывают у нее из рук — она словно повисла над зияющей пропастью, а Джейн Шайн, и Детлеф Эберкорн, и даже Септима бьют ее по пальцам микрофонами и плоской несгибаемой скрижалью закона. Выбора у нее не было. Утром Оуэн отвезет ее в Окефенокский заповедник, и Детлеф Эберкорн с Льюисом Турко, и кого там еще они с собой захватят, повезут ее в самое болото, а там она должна будет выкрикивать имя Хиро и уговаривать его сдаться. Это ей предстоит сделать завтра — ради Саксби и ради Септимы. И может быть, даже ради самого Хиро.
Но это завтра. А сегодня вечером она выступит с чтением своих вещей.
К девяти часам колонисты собрались в передней гостиной и расселись по своим привычным креслам, диванчикам и кушеткам в неярком, будничном свете, исходившем от зажженных тут и там настольных ламп. Ни прожекторов, ни микрофонов. Ровно в девять появилась Рут, одетая словно бы на прогулку. Она затратила порядочно времени на свое лицо, ногти и прическу, но оделась просто: маечка, джинсы и платформы — как было задумано. В ее выступлении все, до мельчайшей детали, должно было контрастировать с тем, что происходило накануне. Никаких дешевых эффектов сегодня не будет — ни шведского акцента, ни слезливого кривлянья, — а только работа, честная работа, честно представленная на суд коллег.
Первое, что Рут заметила, когда уселась в кресло под люстрой, — это что Септима к сегодняшнему вечеру не причесалась. Прическа у нее была вчерашняя и хотя выглядела вполне элегантно, у нее все выглядит элегантно, однако с боков волосы слегка растрепались, смялись после ночи. Второе, что увидела Рут, была Джейн. Ла Шайн сидела на кушетке, втиснутая между Ирвингом и Миньонеттой Тейтельбом, а рядом стояло кресло с Сизерсом. Высокий усеченный конус волос она сегодня распустила в виде пелерины, черные пряди, как у Медузы Горгоны, цепляли Ирвинга и Тейтельбом и свешивались на лицо, пряча неестественный ледяной блеск глаз. Из-под покрова буйной растительности просвечивал белый шелк жакета. Сидит непринужденно так, космы развесила, словно ее из пролетающего самолета выбросили. И на Рут посматривает с презрительной застывшей усмешкой.
А Рут на нее ноль внимания, она всех их в упор не видит. Хотя нет, так неправильно. Надо быть серьезной, милой, переполненной дружескими чувствами, радостью соучастия, общностью таланта. Она заставила себя обвести взглядом гостиную, заглядывая с улыбкой в каждую пару глаз.
Септима поднялась, сложила ладони и просто сказала: — Рут Дершовиц.
Рут встала и поклонилась в ответ на вежливые аплодисменты. А затем снова села — она не собирается читать стоя, давить на слушателей, ломать комедию. Пусть видят, как должно проходить чтение, это будет демонстрация, исправление ошибок, возврат к исходной манере, и Джейн Шайн окажется поставлена на место раз и навсегда.
Сначала — «Два пальца на правой ноге», с небольшим вступлением, которое она начала негромким, ровным голосом, словно в легкой задушевной беседе. Но, говоря, постепенно воодушевилась и, глядя на лица собратьев по перу, ощутила к ним нечто вроде любви. Объяснила происхождение сюжета — возможно, что с излишними подробностями, возможно, тут она ошиблась, — рассказала про маленькую Джессику Макклюр, которую все помнили по газетным публикациям — как она совсем крошкой героически боролась за жизнь в темном колодце техасской шахты; описала свою скромную работу над пресуществлением голых фактов в произведение искусства. А затем начала читать, вкладывая все силы и непривычное трепетание в грудной клетке, которое означало некое подобие любви ко всем, кто слушал, включая Джейн, — вкладывая все это во властное звучание человеческого голоса — просто ровного человеческого голоса безо всяких эффектов.
Начать Рут решила с куска, где маленькая Джессика уже выросла и превратилась в трудного подростка, восстающего против бездушной техасской жизни после своего звездного часа, когда-то проведенного во фрейдистском черном туннеле глубоко под землей. Тут и секса было навалом, похлеще, чем у Шайн, и яростного неприятия действительности, которое должно вызвать у Таламуса и Гробиан с компанией бешеный энтузиазм. Затем она прочитала довольно длинный отрывок про то, как бывшая маленькая народная героиня, спасенная из шахты, оказалась замужем за хиппи со скотскими наклонностями и уголовными наколками, на пятнадцать лет старше себя. Кончив читать, Рут оторвала глаза от страницы и так душевно, так тепло улыбнулась, как не улыбалась, кажется, никогда в жизни. Но только почему-то энтузиазма не увидела, скорее наоборот. Все сидели с безжизненными, каменными лицами. «Осоловелые», — пришло ей в голову слово. Да нет, она ошибается, не осоловелые, а потрясенные, вот какие у них лица. Она подержала улыбку, и раздались негромкие аплодисменты.
— Благодарю, — прошептала Рут и, блаженно зажмурившись, подогнула ноги, точно кошка на солнцепеке. Неужели это она, Рут Дершовиц, в роли простой и непритязательной художницы, упивающейся творчеством, приковала к себе все взоры?
— А теперь, — пролепетала Рут прочувствованно и кротко, — я хочу поделиться с вами моей текущей работой. Называется — «Севастополь», — тут она прервалась на минуту и обратилась сидя к Ирвингу Таламусу: — Эту вещь я делала под великодушным и — как бы выразиться — бережным наставничеством Ирвинга, за что я ему бесконечно благодарна. Спасибо, Ирвинг.
Ирвинг на миг вынырнул из-под черного каскада волос Джейн, оскалился в ответ, обнажив все зубы, и сказал что-то соседям, вызвав взрыв смеха, что именно, Рут не расслышала, но наверняка что-нибудь обаятельное и лестное для скромницы Ла Дершовиц, художницы, соратницы великих, верной служительницы искусства.