У входа в город мне странно видеть, что «Stavenhagen» написано кириллицей. Город не слишком и пострадал. Все двери домов распахнуты. Русские солдаты входят и выходят, большинство пошатываясь. На пересечении с северной дорогой солдат в юбке регулирует уличное движение. Та же униформа, что у мужчин, только в юбке. Коренастая, с пучком и особо стервозным видом. Похоже, здесь была заварушка. А вроде все было чинно, когда мы вчера проходили.
Останавливает меня какой-то солдат. Сержант, наверное. Приставляет мне к животу револьвер, — я поднимаю руки, — он спрашивает, почему я на улице и почему нет повязки. Говорю ему, что француз, — он смеется, убирает свою хреновину, целует в губы. Спрашиваю, где можно найти что-нибудь пожрать. Он широко расставляет руки, предлагая мне весь город: «Бери, братишка, вся Германия теперь твоя! Заходи повсюду, будь как дома, бери что хочешь, не распускай нюни, никогда ты не сделаешь им столько же, сколько они тебе сделали!»
Спрашиваю, сопротивлялись ли здесь. Он отвечает, что нет, — самую малость. Объявили себя открытым городом: белый флаг, мэр и наш командир договорились и все такое, как вдруг какая-то местная группа гитлерюгенд во главе с сынком мэра заявила, что сдаваться не будет, что все их предки — трусы, так вот, они заперлись в мэрии и, когда наши войска вошли, стали лупить по ним гранатами и панцерфаустами. Что же нам было делать? Мы отступили, вызвали авиацию, разбомбили мэрию и немножко поударяли вокруг. А потом вернулись и всех гитлерюгендов, которые не были убиты, порасстреливали. Фашистское это отродье, настоящие псы бешеные!
Ах, так, так… Он спрашивает, а откуда ты это так хорошо по-русски гутаришь? Я объясняю. Он весь обрадовался. Целует меня еще раз. Я говорю ему: ладно, привет, он в ужасе: «У тебя нет револьвера? С ума сошел! Ты их не знаешь, этих немцев, настоящая срань! Если смогут тебя подстеречь где-нибудь в уголке — тебе хана!» Отстегивает свою кобуру, протягивает ее мне: «На, бери этот, все равно нелегальный, взял с немца. А главное — никогда не подставляй спину, понял, никогда в жизни!»
Вот и я при оружии! Никогда вообще не держал я в руках ничего огнестрельного, чувствую себя как-то неловко. А вдруг какой-нибудь русачок увидит меня с этим в руке, примет сразу за немца, до объяснения и не дойдет, полоснет автоматной очередью! Как только он свернул за угол, я потихоньку сбросил хлопушку в канаву.
Ладно, теперь — пожрать. Все лавки распахнуты настежь, но все пусты. Лица всех национальностей Европы, за исключением немецкой, входят в дома и выходят. Выходят, как правило, с полными руками и нагруженными плечами. «Tri dnia grabeja!», — сказал мне один русачок. Три дня грабежа, более или менее санкционированного. Начальство глаза закрывает. Русские солдаты, как видно, пищу не ищут, одежду тоже, мебель им также совсем не нужна. Интересуют их больше драгоценности, ценные сувенирчики. И еще — шнапс. Вхожу я в первый попавшийся жилой дом.
На первом этаже какие-то типы толкутся, опустошая ящики комода. Я поднимаюсь выше. На втором этаже — то же самое. На третьем — закрытая дверь. Стучу, как идиот. Ответа нет, разумеется. Верчу ручку, дверь открывается, вхожу. Прихожая, столовая, добротно обставлены. То есть, добротно в сравнении с нашими. Вся семья сидит за столом. Они встают и, ни слова не говоря, выстраиваются по струнке, спиной к стене. Безропотно. У всех на руке белая повязка.
Мне неловко. Старик отстегивает свой браслет, протягивает мне часы. Я говорю: «Nein!» Он боится. «Wir haben kein Geld!» У нас нет денег. И вдруг его осенило: «Wollen Sie Zucker?» Хотите сахара? Делает мне знак, чтобы я следовал за ним. Он так боится, что ноги его дрожат. Неужели у меня такой подлый вид?
В платяном шкафу он отстраняет ворох пальто. Я смотрю. Мешок. Большой мешок, полный сахарного песка. Килограммов сто. Сокровища Али-Бабы! Так, значит, он действительно существует, черный рынок! Окунаю руки в сахар, окунаю в сахар лицо, набираю его полон рот, проглатываю вкусный такой сахарный сок, — хоть сдохни от сладости! Старик стушевался. Рядом с мешком сахара стоит еще один, с лапшой, и один с чечевицей. И один с мукой! Ничего себе, люди здесь приготовились к Столетней войне!
Раздобыл я три наволочки, наполняю одну из них сахаром, другую лапшой, третью чечевицей. Нахожу небольшой бумажный пакет, в который я отсыпаю муки, — напечем себе блинчиков вечерочком. Связываю все это в большую тряпку — получается чертовски тяжелый узел, никогда бы не подумал! А вроде почти ничего не взял, даже и не заметно, — в мешках совсем не убавилось! Ладно. Теперь вперед!
С ношей моей на плечах иду по маленькой дороге, вижу наш домишко, — давно пора, я валюсь от усталости. Представляю себе выражение лица Марии, когда она увидит, что я несу! Заранее улыбаюсь.
* * *
Дверь распахнута настежь. Бросаю узел на стол, зову. Никого. В комнате ее нет. Она, наверно, на улице, где-нибудь за домом, чуть дальше. Выхожу. И вдруг — вспоминаю вид спальни. Врываюсь как бешеный, мчусь в спальню. Ну так и есть, все пусто. Нет ни одежды, ни чемоданов, ни моего, ни ее — ничего не осталось. Даже одеяла исчезли. Паника воет у меня в животе.
Бегу на ферму. В подворотне натыкаюсь на одного поляка. Не слишком пьяного. Говорит, что русские приезжали на грузовике, они собирали русских женщин. Мария спрятаться не успела, сказала им, что француженка, что ее муж вот-вот вернется, а они ей: заткнись, побросали все пожитки в грузовик и уехали. Хотела она оставить тебе записочку, но солдат сказал: «Давай-давай!», — и они укатили. Плакала она, знаешь…
Спрашиваю, куда бы они могли двинуться? Он отвечает, что вроде услышал название: «Neubrandenburg», — но не уверен. Давно они были здесь? Часа два назад, или чуть позже, или чуть раньше. Черт побери! Они проезжали через Штафенгаген в тот самый момент, когда я, как мудозвон, млел в экстазе перед сахарным песком!
Вообще-то я сделал все по-дурацки. Не надо было ее оставлять, — никогда, никогда, ни на мгновение, никогда не выпускать ее руку! Война, Дурачина, ты знаешь, что это такое? Ты что, как во сне, ничего не видишь, да где ты? Мудак, мудак, трижды мудак, сдохни!
Внутренний страх растет, растет, съедает меня живьем.
Бросаю все и мчусь в направлении Нойбранденбурга в одной рубашке, так же, как и выходил отсюда сегодня утром.
Середина апреля 1945-го. Германия смердит трупом и непотушенным пожаром. Германия — это падаль, где мертвые гниют с открытыми глазами. Германия — это поле сверкающих на солнце развалин. Германия — это разбойничий притон, где слоняются миллионы оторванных от родины, скученных здесь, чтобы вкалывать или сдохнуть, оставшихся без надзирателя, без пайка. Германия — это выжженная земля, гноящееся Средневековье, без водопровода, без электричества, без железной дороги, без почты, без бензина, без дорог, без врачей, без медикаментов, без денег, без полиции и без закона. Даже без законного существования. Военная территория. Зона боевых действий. Есть власть: Красная Армия. А Красная Армия занимается только Красной Армией.
И в этом зловонии кишат тиф, туберкулез и сифилис.
А я в нем ищу Марию.
Он сказал: «Нойбранденбург». Я снова проделал весь путь вплоть до Нойбранденбурга. Справлялся всю дорогу, на всех языках, не видал ли кто грузовика Красной Армии, так и так, с русскими женщинами. Мне никогда не отвечали прямо — нет. Всегда остается что-то, то небольшое что-то, к чему можно в крайнем случае прицепиться. И я цеплялся.
От Гюльцова до Нойбранденбурга — километров сорок. Но вся Европа в лохмотьях топчется именно здесь, словно племя неприкаянных цыган. Вся Европа, отныне свободная и не знающая, на что ей сдалась эта свобода. Тот русачок сказал: «Будь как дома. Выкручивайся!» Выкручиваться там, где ничего нет…
Немецкие беглецы уже без цели, раз их догнали, которых любой мог обобрать, любой мог убить, — раса владык, превратившаяся в одночасье в отребье земли. Бывшие военнопленные, сбившиеся в маленькие, независимые, отчаянно эгоистичные группки. «Политические», в полосатых пижамах, — те из них, кто еще на ногах держался, — редко попадались в одиночку. Но повсюду был поток лагерников, рассеянных организацией Тодт вдоль всего фронта на Одере… Вся эта сутолочная магма различных потоков запруживала дороги. А Красной Армии дороги были нужны. Наряды итальянских военнопленных их расчищали, чтобы в них устремлялись бронетанковые части. Русские, казалось, яростно спешили двигать на Запад, как можно дальше, как можно быстрее.
Не были освобождены только итальянские военнопленные. Советский Союз хотел проигнорировать перемирие, подписанное союзниками с Бадольо. В его глазах Италия оставалась врагом, союзником Рейха, фашистской страной, и бедные мудозвоны в зеленых плащах, едва только вышедшие из-за колючей проволоки, вновь оказались за ней.