– С чем?
– Ты же почти уже отождествил себя с нашеньким! Это и называется: автоматический конформизм; человек принимает навязываемые ему суждения за свои собственные ради того, чтобы поддержать в себе чувство безопасности. Над тобой издеваются! Над подругой, которую ты себе, между прочим, в жены пророчишь, издеваются! А ты? Ты делаешь вид, что всю жизнь только и мечтал полетать с ней в корыте!
– А что я, по-твоему, должен делать?
– Я не знаю. Вниз прыгнуть!
– Глупо.
– А уж в корыте – на редкость умно!
– Ну, а твой-то герой что бы делал на нашем месте?
– На вашем месте?– и приспустила крылышки сарафана.– Склонял бы, конечно.
– Склонял бы место-имения?!– В моем голосе глупая злость. Но как чертовски хорош каламбур. Различила ли? Смотрит вниз.
До земли метров пять. Там песок. И пятнятся… похоже, что водоросли. Или ракушки. Не разглядеть.
– Все козлы всех!– накричалась, устала, почти шепотом: – В моем детстве это было везде нацарапано. В нашем парадном. В клубе на стульях. У одного солдатика на плече. Все козлы всех! Может, этот роман так и называется?
– Нюш, давай о приятном…– (потому что глаза у нее уже встали, как море, стеной, а они могут долго вот так стоять – не истекая).– Ты когда-то сказала, что Всеволод пишет неплохие стихи!
– Я сказала: хорошие.
– Почитай.
Пожимает плечами:
– Разве что в дополнение ко всему вышесказанному?
– Ты ведь их не цитировала еще?
– Нет.
– Вот видишь!
Вздохнула:
– Посвящение – мне. Он его из Норильска прислал… через месяц после моего побега. Оно не любовное, на что я смертельно обиделась. Правда, к нему были приложены листки с губами разной формы. Сначала я не поняла. А потом, когда сосчитала – губ оказалась ровно тысяча: да это же милый мне шлет тысячу поцелуев! И не на словах – на деле. Целую неделю ходила как пьяная, всем улыбалась,– краешки губ ползут вниз, замирают там.
– Ну? Анюша!
– Без названия,– с кислой гримаской: – Анне-Филиппике.
Но мы научимся смеяться
и не бояться быть смешными,
с колючей грацией паяцев
скользить сквозь толпы площадные,
кричать, кликушествовать, ахать
с бестрепетностью лицедеев
и с детской истовостью ахать
над неудавшейся затеей,
заставить божию коровку
скорее полететь на небко,
где божии телятки дохнут,
а может быть, едят конфетки.
Все может быть! И то быть может,
что мы научимся шаманить,—
(начав унылым бубнежем, теперь она выпевает уже каждое слово),—
нас перестанет грызть истошно
бездомною собакой память,
и будущность нездешней птицей
себя предъявит нам до срока!
И мы не сможем возвратиться
к порогу отчего острога.
В сиротство, как в прореху, рухнем
грошовой ломаной монетой.
И мы научимся друг друга
в толпе угадывать по смеху.
Сидит завороженная, точно после камлания. Или ждет моей похвалы? Что же, я готов!
Впрочем, вовсе не ждет:
– А хочешь, я тебе расскажу про счастье? Про последнее наше с ним счастье… Это было три года назад. Он вернулся в Москву из Норильска. И у нас с ним опять началось все со страшной силой. Однажды мы возвращались из гостей по Садовому кольцу, к Маяковке. Было поздно уже. Часов, я думаю, одиннадцать. Вдруг он берет меня за руку у плеча, а рука у него железная, и без единого слова буквально волоком волочит на другую сторону. А машины на каких скоростях в это время проносятся, ты знаешь. Я ору: «Идиот, кретин!» А он меня уже почти несет, я одной ногой по асфальту, а другой – по воздуху. И главное – нам совершенно нечего делать на другой стороне! Только мы до нее добежали, я дух не успела перевести, он меня развернул и – обратно. Что тут такое произошло? Я не знаю. Но только обратно уже не было страшно. Было…– она ищет слово, перебирая пальцами воздух: – Да, страшно весело! Пан, который вселяет панический ужас, сам-то всегда весел.
(Ветер веселый и зол, и рад. Сколько же я исписал бумаги про магию этого ницшеанского… ницшевского, вернее, слова. А в повести осталась одна крошечная ссылочка… Впрочем Аня, скорее всего, о другом!)
– Понимаешь, мы с Севкой стали одним и друг с другом, но главное – с этим жутким потоком, ослеплявшим, но обтекавшим нас… Мы рассекали его, празднуя каждый миллиметр нашего совпадения с этим ужасом! Нашей с ним изощреннейшей связи! Замирали на какую-то тысячную доли секунды и снова бросались вперед, в щель из света и тьмы. Воли не было – ни моей, ни его. Был поток, и он нес. Добежали. Я привалилась к дереву и сказала: «Дурак». Я никогда не была счастлива так. Так и чем-то таким, чем счастливы и не бывают! Я это уже тогда понимала. Но всю дорогу до метро говорила: «Редкий кретин!» А он только клюнет меня в темя и опять что-то насвистывает. Как будто и не было ничего.
– Он, наверно, изрядно выпил в гостях?
– В том-то и дело, что нет!
– Я надеюсь, что больше он так не шутил?
– Нет. Хотя я ждала. Мне хотелось проверить, будет ли так еще раз или не будет! Это был полный улет!
– Очень тонкая это штука, Анюша,– наше желание быть и не быть. Понимаешь? Без или! И быть, и не быть. Утвердить, застолбить свое «я» и – избыть, растворить его в чем угодно! В эмоции толпы, в оргазме, в религиозном экстазе, в ныне модной соборности.
– Христианство не истребляет «я»! Соединение – не истребление,– тоном отличницы, стипендиатки имени Крупской.
– Я согласен. Религии Востока в этом стремлении преуспели больше. И все-таки любая религия…
Но под нами вода! И заметно светлее. (Катя, начинавшая утро с сонника, говорила: вода – к разговорам. Да уж, пожалуй…) И сколько воды! Ряби нет… Там есть лодка! В ней… с кем-то Анюша? Очень похожая на нее… и в ее сарафане, но с кем?
– Геша, это же мы там!– говорит перехваченным горлом.– Но ведь этого не было.
– Может, будет еще?– я стараюсь брать нотки пониже.– Вероятно, это – следующая страница или главка.
Слов не слышно. Но разговор там, похоже, идет мирный. Нас оттуда не замечают – увлеченный идет там у нас разговор! Здесь же… Анины, губы подрагивают.
– Получается, что концу не бывать… что не будет конца?!
– Бумага дорожает, типографские мощности изнашиваются. Как это не будет? Еще страниц сорок, пятьдесят – максимум, и все! Прилетим мы сейчас с тобой на остров. Найдем там Всевочку, найдем Галика…
– Ты думаешь?
– Уверен!– (Милая моя! как все еще нетрудно тебя заговорить!) – Они, конечно, тоже сидят возле костра и с увлечением сличают свои главы!
Мотает головой:
– Севка мне никогда не говорил, что у Тамары кто-то есть. И Семен, ты же слышал, наврал с три короба. Нет! Здесь что-то не так!
– Ну, значит, Всевочка сидит один и пишет тебе письмо. И допивает бутылку, в которую это письмо сейчас засунет.
– Он в последнее время не пьет!– а глаза там, внизу, в нашей лодке.
«В веселье, как в прореху, рухнем» – так, кажется?
Я сначала никак не мог понять, почему же меня раздражает у А.А. даже это – «веселое имя Пушкина». Потому ли, что и истины, которые он излагал в связи с его кончиной (и уж так незадолго до собственной),– по переработке человеческого шлака в новые сверхчеловеческие породы – он тоже назвал веселыми. Веселым был ветер в «Двенадцати». И жизнь, которую надо будет устроить (не помню, в какой из последних статей), виделась ему тоже «веселой и прекрасной». Это слово, практически не употребляемое им до Октября, слово, так назойливо поднимаемое на щит, а на самом деле – вместо щита… Вот это и надо было написать! Это могла бы ему сказать та же Гиппиус. Написала же она: «Блевотина войны – октябрьское веселье», и, по-моему, в том же восемнадцатом…
Аня встает, уже встала почти!
– Анюша!
– Надоело.
Ноги еще полусогнуты, я их обхватываю:
– Ты что?
– Отпусти!
– Разобьешься же!
Если она одолеет, мы выпадем вместе.
– Не дури, девочка, не дури. Я же тебе сказал: бумага дорожает…
Мне удается встать на оба колена, ее колени тяну на себя. Виляет задом, руками… Я же сильнее, малышка! Навалился. Затихла:
– Прямо сейчас?– ее голос слабеет.
– Ложись поудобней.
– Опасность тебя возбуждает?
– До безумия!– (Так импотентами становятся, дуреха!) – Где мой серега?., где мое солнышко…
Высота метров семь. В летящем корыте! Идиотка. Сняла их и бросила за борт.
– Ты еще платье кинь следом.
– Сейчас!– и уже из него змеится.
– Там костер!– я тяну вниз подол.– Там Семен и еще кто-то!
– Где?– голой попой на оцинкованное железо.– Где костер?
– Только что был! Задницу простудишь. Дать мои?
– А ты их не обкакал от страха-то? Сперматозоид на марше…– Вдруг вздернула платье вверх, оно уже полощется над головой. Ее тело, потому что лицо подзапуталось в ситце, только тело сейчас, только плавность, округлость, упругость, непостижимость… оно больше ее, оно вместо нее…