Неправда это, будто не за что было Меропе гневаться на мужа. Поглядите вон на внука Автоликова — ни в мать, ни в отца, ни лицом, ни повадкой. Ваших сорванцов не облапошил еще? Скоро будут за него овец пасти. Или игрушки выменяет у них на ледяную сосульку. Не Лаэрту было такого прохиндея зачать. Разве что в деда уродился, который днем только и отсыпается. А вот когда Сизиф нас к нему привел, заставил овец осмотреть и Автолика мы уличили, — куда он сам-то пропал? Служанка говорит — ушел раньше всех через задний двор. Стало быть, пока мы там шумели, успел Сизиф в доме побывать. И делать там ему нечего было, кроме как невесту рассмотреть во всей ее красоте. Да Автолика не жаль, кто украдет — у того и пропадет. Но Меропе-то каково было всем нам в глаза смотреть? Это еще чужая девка была. А вот рассказывают, что в Фессалии он родную племянницу двойней обрюхатил. Такой бессовестный мужик мог столько натворить, что мы и половины не узнаем. От Меропы, однако, ему потрудней было свои пакости скрывать. Но правду говорят, что всякому терпению приходит конец. И все же надо бы ей пересилить себя. Какой-никакой, а муж был, детей ему родила… Детей-то вот тоже что-то давно не видно… Хорошо бы намекнул ей кто, что не водилось у нас такого, чтобы день, и другой, царь падалью валялся у дороги. Да как намекнешь? Как бы еще похуже чего не открылось…
Вороны вели себя смелее людей, которые приближались к мертвецу лишь по необходимости, только чтобы, подстегнув осла или коня, побыстрее проскочить дикое место по единственной дороге. Но и лакомые до падали птицы удерживались все же поодаль, рассевшись на заборе и валунах, часами дожидаясь неизвестно чего. Редких прохожих они не пугались, поглядывали на них равнодушно, на мертвое тело вовсе не глядели, прислушиваясь лишь к инстинкту, который вопреки очевидному подсказывал, что нужно погодить.
Несколько раз на дню из города поднимался гончар Басс и, остановившись на повороте, подолгу смотрел на безжизненный дворец. Дома под навесом у него стоял старательно слепленный, раскрашенный и обожженный могильный ларь, но за ним не посылали, и редкая выручка таяла на глазах, потому что вряд ли кто решится приобрести себе царский ларнак. Утешая Басса, выслушивая его сетования, люди постепенно осознали, что это была первая смерть за долгое время. Город был большой, и обычно не то что года — месяца не проходило без похорон. Так что коринфянам, упустившим из виду, что вот уже многие годы никто здесь не умирал, кончина человека открылась вдруг во всей своей непостижимой новизне. И не было возможности смягчить ее пышными проводами.
На третий день пыльный холмик пропал. Но долго еще никто из горожан не решался заглянуть в умолкший дом с распахнутыми воротами.
* * *
— Пришел? — спросила Меропа, все еще сидевшая у окна, глядя во двор. — Ничего не готово. Ты уж прости. Не знала, когда тебя ждать. Побудешь немного? Или вновь отправишься?
Сизифу трудно дались несколько десятков шагов, что привели его от ворот к дому. Поднимаясь в спальню, он чуть было не смирился со своей немощью и не позвал на помощь жену. Но ей, как видно, пришлось не легче. Переводя дух, стараясь не показать, каких усилий стоят ему слова, он сказал:
— Куда я пойду? Мое место здесь, с тобой. Теперь мой черед тешить тебя воспоминаниями. Или если хочешь, я расскажу тебе о трехголовом Кербере, ледяном Коките и огненном Флегетоне.
Меропа оторвалась от окна и взглянула на мужа. Его глаза светились радостью. Плеяда по-прежнему не видела смысла в своем пребывании на земле и во дворце, где вот уже третий день по-хозяйски гулял ветер, но вдруг поняла, что горевать ей больше не о чем. Неуверенно улыбнувшись в ответ, она повторила:
— Ничего нет в доме…
— Ничего нам и не понадобится, — отвечал ей Сизиф. — Мне нужно только обнять тебя, коснуться губами твоих губ и глаз. Я взял бы тебя на руки, но, боюсь, даже это мне больше не под силу.
* * *
Юноша, сидевший в дальнем углу спальни, положив стопу одной ноги на колено другой, облокотившись на эту вывернутую в сторону ногу и подперев голову, смотрел на широкую царскую кровать, где покоились, устремив к потолку закрытые глаза и держась за руки, царь Коринфа и его супруга. Сизые голубиные крылышки свисали с его круглой шапки, как наушники пастушьего треуха. Он постукивал коротким жезлом с витой рукояткой по ножке стула, но удары не производили звука. Прикосновение этого, поблескивавшего в рассветном сумраке, жезла легко могло бы разбудить спящих, как и погрузить их в вечный сон, но Гермес медлил, размышляя о том, что же выгадал этот путаник, столь упрямо избегавший его покровительства.
Все потерял смертный, получивший некогда солидный довесок к своему земному сроку, сумевший затем овладеть незавидным положением, поставить себя в нужную позицию и в удобный момент возглавить царство, приобретший значительное богатство, а незадолго до кончины вознесшийся во владения духов благодаря ловкому обращению с ангелом смерти. Все пошло прахом, и даже слава его оказалась попорченной, хотя ничто в этой дурной славе не соответствовало правде.
Умея и самого мудрого обвести вокруг пальца, Гермес отнюдь не ради тщеславия демонстрировал людям свое могущество. Он засвечивал им путеводный маяк, указывая, куда нужно стремиться человеку. И мало в чем преуспели бы люди без этой способности вести счет и учет таким вещам, на которые внимания не обращал ни обыкновенный мозг, ни даже простиравшееся за его пределы всеведение богов. Тут-то как раз не было никакого волшебства. Неожиданными причуды Гермеса казались только ленивым умам, не желавшим трудиться над своим совершенством, полагавшимся в этой убогой жизни лишь на редкие озарения, быстро выдыхавшиеся. Этих бог удивлял немало.
Не было ему равных в неодухотворенной, не сбиваемой с толку пристрастиями и потому безграничной изощренности. И никому из людей и богов не бывало в иные минуты так скучно. О, какая скука владела в это утро мальчиком, бесцельно и беззвучно барабанившим своей золотой палочкой по ножке кресла в коринфском дворце. Но был бессмертным духом Гермес. Он не мог отчаяться и махнуть рукой на вечное свое предназначение. А посему не свойственны были ему ни мстительность, ни злорадство.
Прозорливости его с избытком хватало на то, чтобы оценить неуместность житья бывшей плеяды в отсутствие Сизифа, ради которого ею и было предпринято снисхождение. Ей не было пути обратно в созвездие сестер, как не было пути назад ничему и никому, однажды возникшему, но оставить ее в живых было бы сущей бессмыслицей, тем более что и вдовье горе она уже испытала в полную силу. Вот только это и выгадал в конце концов бестолковый смертный — право уйти из жизни вместе со своей половиной. Что ж, это было в меру хитро, с этим можно было согласиться.
Стремительный, как мысль, и никуда не спешивший бог остановил короткие взмахи жезла и откинулся в кресле, положив инструмент жизни и смерти себе на колени. Он ждал, когда глубокий сон окончательно впитает в себя последние удерживавшие в жизни видения, мысли и чувства обессилевших душ.
Во сне Сизиф и Меропа были вместе. Они навещали Ферсандера и Алма в Фокиде, следили, как побеждают на ристалище в спартанском палестре Главк и Орнитион, заглядывали во двор его отчего дома в Эолии, и все это время Сизиф убеждал жену, что жить стоило, что они еще вернутся во все эти места и побывают во многих других и что в конце концов им непременно станет известным, зачем им все это дается.
* * *
Печаль Незримого о неудаче еще одного из созданий его неисчерпаемой мудрости была так же велика, как и Его доброта. Но он и не заблуждался в том, какие усилия нужны, чтобы не только постичь истину, а пропитать ею каждую пору недолговечного человеческого естества.
На всемогуществе Создателя лежала метафизическая тень небытия. Она не была настоящей угрозой, ибо не существовало ничего, что могло бы отменить Бога. Он и был всем. Но помыслить о таком было все-таки возможно, и возможность эта висела в вечности дамокловым мечом.
Ее не преодолеть было в едином безначальном бытии, где вопрос решался мгновенно и окончательно и где в случае неблагополучного решения оставалось только ничто, о котором сказать больше нечего. Но его можно было решить иначе в опыте дольней схватки со временем, для которой и потребовалось Создателю Его другое Я, схваченное материальной формой, обреченное погибнуть и наделенное волей всем этим пренебречь во имя жертвенной любви, опрокидывая таким образом власть небытия.
Этой твари все нужно было испытать, накапливая по зерну — не Его — свою, человеческую, мудрость, чтобы, все познав, совершить выбор. Он был отнюдь не предопределен, что и доказывало все длящееся и длящееся чередование бесчисленных поколений. И хотя риск был ничтожным, как риск самоубийства для здорового человека, обзаведшегося смертоносным оружием, Создатель рисковал остаться без ответной жертвы.