В древности эта энциклопедическая премудрость числилась в основном по ведомству грамматики (растолковывания текста) и имела тенденцию к тематической специализации, так что сочинения, посвященные мифам, называются обычно мифографическими, а их авторы — мифографами. Писали мифографы о многом, но кратко: в «Мифологической библиотеке» Аполлодора говорится, например, что «воротясь в Микены с Кассандрой Агамемнон был убит Эгисфом и Клитеместрой», а Эсхилу этого хватило на целую трагедию — зато книгу Аполлодора до сих пор можно использовать как очень хороший справочник. В рассуждения мифографы вдавались редко и рассуждали не особенно складно: так, Палефат в своей коллекции «невероятного» сначала, как положено, кратко пересказывает миф — скажем, что Ниоба от горя превратилась в камень, — а затем столь же кратко объявляет, что подобное совершенно невероятно, а просто, мол, над могилой погибших детей поставили каменную статую скорбящей матери, вот потом и вышла путаница. Но Палефат нетипичен: мифографу полагалось просто собрать и представить в удобном для читателя виде максимум релевантной информации, а критика ее числилась по ведомству риторики и философии. После этих необходимых пояснений можно вернуться к «Сизифу».
Никакой поэмы или трагедии никто из древних о Сизифе не оставил, даже у мифографов о нем мало, а в итоге про «сизифов труд» знают все, а за какие такие грехи приходится тому катить в гору свой камень — тут сведения скудны и разноречивы (так же, кстати, обстоит дело и с другим преисподним страдальцем, Танталом, чьи «танталовы муки» тоже всем известны, а чем он их заслужил — тут сведения опять-таки скудны и разноречивы). Правда, греческие мифы не исчезали из тематического репертуара европейской литературы ни на миг, ибо всегда хуже или лучше изучались в школе, а потому мифологические сюжеты и образы шли в ход постоянно, и сочинить, например, трагедию об Ифигении или оперу об Акиде и Галатее всегда было делом вполне естественным. Когда главным жанром сделался роман, не сдавший своих позиций до наших дней, постепенно и он обогатился греческим мифом — прежде всего, конечно, благодаря «Улиссу», написанному на сюжет «Одиссеи», но насыщенному современными автору персонажами и образами. Однако новоевропейскими авторами миф традиционно использовался, если вообще использовался, в своей более или менее хрестоматийной форме, будучи так же обязателен для узнавания, как «сизифов труд» и «танталовы муки»: ведь и «Улисс» адресован тем, кто хорошо помнит «Одиссею» Гомера, а рассказывать нам о настоящем Одиссее Джойс не собирался. А вот «Сизиф», хоть в нем и имеется современная сюжетная линия, написан о том самом — настоящем — Сизифе.
В XX веке есть примеры и такому, и прежде всего «Иосиф и его братья» — не греческий миф, но действительно рассказ про того самого Иосифа, так как Томас Манн не использует библейский сюжет в качестве метафоры современной ему реальности, но добросовестно исследует именно реальность оного времени. Однако, как ни немногословна Книга Бытия, об Иосифе там говорится довольно подробно, и эту основную сюжетную последовательность Томас Манн не нарушает ни на иоту. Про Сизифа так написать нельзя, тут опереться не на что, приходится все сочинять самому — хотя непременно из готовых сюжетных элементов, иначе получится уже не про настоящего Сизифа.
Вот так-то Алексей Л. Ковалев собирает все, что древние написали о Сизифе, а кстати, о его родне, о его жене, о Коринфе и о царях Коринфа, — в общем, собирает всю релевантную информацию, пусть неизбежно фрагментарную и противоречивую, раз о Сизифе, как сказано, не было ни единого связного повествования. Однако мифограф, если уж передает все варианты мифа, не старается их примирить, а в «Сизифе» не так: иные версии автор отвергает, хотя всегда с объяснением (скажем, с чего это люди вдруг решили, будто Сизиф был незаконным отцом Одиссея), а иногда примиряет — и тоже с объяснением (скажем, как же вышло, что сын прародителя Эола оказался почти одних лет с отцом Одиссея Лаэртом), и если объяснениям первого типа еще бывают параллели в мифографии, то объяснения второго типа — удел софистов. Уже упоминавшийся Дион Хрисостом доказывает, что троянцы выиграли Троянскую войну, именно на основании противоречий предания: вот, например, как известно, по завершении войны лишь у победителей является возможность основать новые города, а после Троянской войны новые города почему-то основывали как раз троянцы, недаром Эней стал праотцем римлян… и так далее. Миф здесь преобразуется уже на концептуальном уровне, и у Диона концепция парадоксальна, потому что на самом деле Троя все-таки была сожжена, а в «Сизифе» концепция не парадоксальна, потому что все важные события оного времени остаются, какие были, и лишь само время лишается привычной линейности, ветвясь на разноприродные потоки и впадая в вечность, где все случается одновременно, что тоже в известном смысле есть свойство оного времени.
Потому-то не только к пишущему о Сизифе депрессивному американцу его герой то и дело заходит с того света поболтать, но и в основном сюжете романа живой Сизиф не раз встречается с неким фракийцем Гилларионом, пророком и целителем, до странности похожим сразу на двух св. Илларионов — на знаменитого ученика св. Антония и на «местночтимого» далматинца, в честь которого назван замок близ Дубровника и вино «Святой Илларион». Отсюда отнюдь не следует, будто в «Сизифе» язычество меркнет под сенью христианской идеи — никоим образом, просто есть в романе фракиец Гилларион, пророк и целитель, причастный вечности, которой причастен и Сизиф, а что был потом в тех краях другой Гилларион, а скорее всего тот же самый, так это уж свойство вечности, где все происходит одновременно. Или вот поминается в «Сизифе» коринфянин Басс, хотя имя у него римское и все известные Бассы были римляне — кроме одного, как раз коринфянина, жившего при Флавиях и вызвавшего к себе лютую ненависть Аполлония Тианского, вместе с которым он таким образом и вошел в историю. Трудно поверить, будто в «Сизифе» выведен тезка того Басса, скорее всего это он и есть, хотя с Аполлонием пока и не знаком. Автор навряд ли рассчитывал на читателя, исправно вспоминающего ad hoc местночтимых далматинцев и зложелателей божественного любомудра — да и я поминаю тут о них лишь затем, чтобы нагляднее продемонстрировать извилистые русла текущих из вечности и в вечность хронологических потоков. Впрочем, как сказал тот же Аполлоний, «не только очам нужно солнце, но и солнцу очи», а стало быть, расчет на читательскую памятливость или дотошность, если был, оказался не вовсе напрасен.
Итак, собрав все имеющееся на манер грамматика-мифографа, автор придает этому разноречивому изобилию новую концептуальную связность, то есть работает уже как софист, но и этим не ограничивается — в книге немало космологических рассуждений, не уступающих занимательностью сюжету, органично в него вплетенных и часто весьма остроумных, как, например, о творении. Между тем рассуждения о космосе числятся по ведомству философии, а если философ вдобавок что-то рассказывает о богах и героях, рассказы эти (Платон называл их дидактическими мифами) не обладают независимой повествовательной ценностью, но лишь иллюстрируют общую концепцию, как миф о пещере иллюстрирует в «Государстве» учение об идеях. В сущности, сказанное в «Сизифе» тоже можно при желании считать иллюстрацией концепции разноприродного времени, доступной отдельному изложению, — ведь и учение об идеях можно изложить безо всяких пещер, как обычно и делается в учебниках философии.
В середине XX века Тойнби, убедительно опровергая опыты уподобления древней и нашей цивилизаций, начал с Плутарха: сам по себе он вроде бы типичный «викторианец», но отсюда никак не следует, будто можно уподобить его эпоху викторианской. Очевидно, однако, что частные сближения (например, Плутарха с викторианством) вполне возможны и, наверно, применительно не только к одному автору, но иногда и применительно к одной книге, — и «Сизиф» довольно отчетливо ассоциируется с эпохой, когда теоретическая космология все теснее сплеталась с космологией мифологической, а философия и вообще все, имеющее какое-либо отношение к мифам, чаще называлось богословием, потому что так или иначе речь там шла о богах. Другое дело, что как у Плутарха нет определенного викторианского двойника, так и у «Сизифа» нет определенного аналога среди сочинений грекоязычных граждан Римской империи, уже почти готовой сгинуть под натиском исторической необходимости, и вот тогда-то, сознательно или бессознательно ощущая этот натиск, последние эллины сберегали драгоценную для них традицию, превращая чуть ли не каждую книгу в своего рода итог и синопсис этой традиции — чего только нет, например, в комментариях Прокла к «Тимею».