– С компьютером ты прав, прав… Я куплю ей компьютер, завтра же куплю, вот на эти самые деньги… Я найму кого-нибудь, чтоб ее учили… Пусть приходят домой давать уроки…
Так мы дошли до артистической комнаты. Он толкнул дверь и вдруг остановился на пороге, и после секундной провальной паузы едва слышно выдохнул:
– Где…
И заорал диким голосом:
– Где-е-е-е?!!
Я отпихнул его и ввалился в комнатку. Да, скамья была пуста, и стол был пуст; за ширмой со спинки стула свисал чей-то лифчик, но Эллис не было.
Я выскочил в коридор и кинулся к выходу, где сидел за столом охранник с камердинерскими баками.
– Слушайте, – выговорил я, запыхавшись. – Там, в артистической, мы после выступления оставили куклу… И сейчас ее почему-то нет! Не видали вы случаем…
– Видал, – он апатично созерцал мои судороги. – Она ушла.
– Кто ушел? – тихо спросил я. – Кукла? Вы спятили, почтенный?
– Как же, кукла! – он ухмыльнулся. – Я смотрел номер, там все белыми нитками шито. Это ж ясно, что артистка!
– Ты, блядь, понял, что тебе сказали? – уточнил я, переходя на правильный тон, потому что времени было мало, а этот ублюдок заслужил весь арсенал незабвенной бабуси. – Это – кукла! Рек-ви-зит! Ты афишу читал?
– Понты, – сказал он. – Афиша, в натуре… За идиотов держат. Я вам чё говорю: она вошла, показала пригласительный: «Извините, я сейчас выступала и забыла одну вещь в артистической, а выходила через главный вход. Подскажите, я плохо ориентируюсь…» Ну, я ей показал – прямо и направо… Она пошла и минут через пять вышла… И все, – он усмехнулся и презрительно повторил: – Кук-ла! Совесть надо иметь…
Я попятился, повернулся и бросился назад в артистическую. Там уже толклись Колобок-Миша в бабочке, какая-то женщина с лицом Анжелы Табачник и с таким же количеством грудей и гномик-метрдотель… И отдельно от этого паноптикума на скамье сидел Петька, совершая руками такие движения, будто рвал воздух в клочья.
– Вызови полицию, Миша… – монотонно повторял он. – Полицию надо звать…
А тот подскакивал, и животик его под нос подскакивал, и он горячо убеждал:
– Петь, Петь… вот только это… ментов не надо, а? Я те возмещу. Все, сколько стоит она – триста, пятьсот евро. Даже штуку! Только скажи… но ментов не надо! Давай, говори прямо – сколько она стоит, твоя красотка?
– Да немного… – серыми губами проговорил Петька, продолжая ломать пальцы, – тысяч пятьсот… Звони в полицию.
Я подошел к окошку и толкнул его, и оно отпахнулось, впуская морозное облачко в затхлую комнату. Я выглянул наружу, в глухой переулок. Пушистый свежий слой снега под окном был примят, и вокруг этого отпечатка и из переулка на улицу вели маленькие следы. Будто совсем недавно там прилег на минуту кто-то нетяжелый, вроде ребенка, а потом поднялся и ушел.
И тут, рядом со своим обезумевшим другом, ломающим пальцы и в клочья разрывающим воздух, рядом с этим глубочайшим отчаянием я – стыдно признаться! – испытал дикий, подростковый какой-то восторг и гордость за Лизу, за то, что она сумела это проделать, за ее цельный страстный характер, за ее непримиримость…
Я аккуратно закрыл окно, схватил обмякшего Петьку под мышки, вздернул и поставил на ноги, как ставят пьяных.
– Никакой полиции, – через плечо сказал я Колобку. – И заткнитесь, и никому ни слова. Где его куртка, дайте сюда… И такси срочно. Срочно такси!
Потом обнял его и на ухо произнес только одно короткое слово, два слога, которые он знал лучше любых других. Нацепил на него куртку и потащил к выходу.
Всю дорогу в такси он сидел, катая голову по спинке кресла и тихо мыча. Только однажды внятно про изнес:
– Она ее скинула с моста…
И я ровным голосом возразил:
– Не сочиняй заранее всех бед…
Когда остановились у дома на Вальдштейнской, Петька выпрыгнул из машины и как безумный метнулся к воротам. Но вдруг остановился, обессиленно привалился к ним и сказал:
– Иди ты… Я боюсь.
Лицо у него было такое же мосластое и предсмертное, как у «чернехо беранка» над воротами.
Я нажал на ручку, и мы оба ринулись в калитку, отпихивая и обгоняя друг друга, срывая куртки на ходу, – один бог знает, сколько судорожных и ненужных движений совершает человек в минуты аффекта! Пересекли двор и, добежав до двери, оба навалились на нее, чуть не рухнув в прихожую…
Я этой картины не забуду. В похоронно поскрипывающей тишине мерно покачивался в кресле кошмарный Тяни-Толкай о двух головах, одна из которых, как и положено, сидела на плечах, а вторая, раскинув багряные власы, лежала у Лизы на коленях, безмятежно глядя на нас с тихой улыбкой. А расколоченное, искореженное, распотрошенное тело уникальной куклы валялось на полу вместе с молотком, пилой, и еще какими-то Петькиными инструментами.
Я раскинул руки и уперся в косяки двери, преградив моему несчастному другу путь в комнату.
И не отрываясь смотрел на Лизу – на совсем незнакомую мне женщину…
У нее было лицо человека, исполнившего тяжкий долг: бесповоротное лицо вынужденного убить… Лицо палача в тот первый после казни миг, когда, объятый пламенеющей своей рубахой, он молча опускает руки с топором под еще не погасшей дугой сверкнувшего лезвия.
За моей спиной – вернее, о мою раскаленную спину – бился Петька, пытаясь прорваться в комнату. И от страшного высоковольтного напряжения между этими двумя у меня даже в голове звенело.
Глубоким хрипловатым голосом Лиза произнесла:
– Пропусти его… – тоном, каким велят пустить родственников к телу казненного; и убейте меня, если в ее голосе не звучало сострадание…
Для них обоих механическая кукла всегда была живой, и я даже боялся заглядывать в эту бездну…
– Пропусти его!
Я убрал руку, и Петька, издав лебединый крик, со страшным лицом ринулся мимо меня к Лизе.
Я подсек его и повалил на пол. Профессиональный навык: все ж не зря на заре эмиграции полгода пришлось поработать медбратом в буйном отделении.
Я удачно подсек его и повалил, и навалился сверху, да еще руку заломил на всякий случай. И по лужице крови, растекшейся под его щекой, понял, что перестарался: бедный мой Петька довольно крепко приложился об пол. Он молча лежал подо мной, длинными судорожными всхлипами втягивая воздух.
А Лиза спокойно проговорила:
– Оставь его, Боря. Ничего он мне не сделает. Все плохое кончилось навсегда…
Нет, я пока не был уверен, что все плохое кончилось – по хриплому стонущему дыханию подо мной, – и не решался слезть с Петькиной фрачной спины. По себе судил: я-то на его месте прибил бы ее непременно. Так что одной рукой я продолжал держать в тисках его заломленную руку, а другой успокаивающе поглаживал по загривку.
– Подними его, – продолжала она. – Я хочу, чтобы новость он услышал стоя. А Корчмаря больше прятать не надо, пусть среди нас сидит, он заслужил.
И вдруг, подняв голос до незнакомой мне торжествующе звенящей высоты, внятно, как герольд, она произнесла совершенно непонятную мне фразу:
– Ты слышал, Мартын? Он – уже! – сослужил!
И разом настала тишина: как сценическая, тщательно отрепетированная пауза. Я даже не сразу понял – почему: оборвалось Петькино сиплое дыхание.
Я рванул его за плечо, перевернул на спину и увидел закатившиеся глаза и жутко разбитый нос.
– Лиза! – рявкнул я, срывая с него дурацкую бабочку и расстегивая рубашку. – Брось эту чертову голову, ты что, Саломея? Тащи лед из морозилки! И, пожалуйста, не пугайся: это банальный обморок…
Теперь, не угодно ли, смена картин: рыдающая Лиза, скулящий нервный пес на костыле, вконец ошалевший от всех потрясений и драм этого дома, и – расквашенный бесчувственный Кукольник.
В довершение всего в тот момент, когда я наконец вытащил Петьку из на редкость глубокого, сильно меня напугавшего обморока, с кресла-качалки упала на пол забытая голова Эллис; подкатилась к хозяину и меланхолично закачалась у самого его лица, прощально вращая глазами – теми самыми, цвета горного меда драгоценными глазами (черемуха, жимолость и клевер, богородская трава и шалфей), которые с великим тщанием выдул для нее последний глазодуй Чехии Марек Долежал…
* * *
…Ну довольно, пора закругляться. Надоело отдавать сомнительному занятию редкие спокойные вечера. Тем более что вряд ли я стану демонстрировать свои писания кому бы то ни было даже и много лет спустя.
Этот дурак не разговаривал со мной целый месяц. Он вбил себе в голову (идиот! гóвна! – как сказала бы незабвенная бабуся), что мы с Лизой были в сговоре! И после нескольких незадачливых звонков в Прагу, когда я пытался что-то объяснить, а он, давясь рыком, швырял трубку, я решил дать ему время прочухаться.
Меня беспокоила поздняя беременность Лизы, со шлейфом этого семейного «синдрома». Признаться, я был против нового рискованного эксперимента и все порывался звонить – наорать, погнать на генетический анализ, пока не поздно… Хотя… что-то удерживало меня от всех этих выяснений: сроки, анализы… что-то меня удерживало – совсем не по-врачебному – от того, чтоб вламываться в эту область их жизни.