– Ну что, молчишь, полковник? – прервал его мысли Фантомас.
– А что говорить? Нет смысла. Мне и так умирать, ты двадцатку повезешь до Магадана, если, конечно, вышка минует.
В дверь постучались. Будда сказал: – Come in, – и вошел растерянный Пелкастер.
– Господа, там убитые! – пролепетал он, смятенно глядя на бритоголового. – Там доктор Мейер лежит, убитый! Понимаете, убитый!
– И ты, пиздабол, лежишь, убитый, – сказал Абдулла и выстрелил, не вынимая пистолета из кармана комбинезона.
Жеглов на него бросился, вцепился руками в горло, и был застрелен, Абдуллой или кем, это для него это уже не имело значения, потому что пуля попала в лоб.
– Дурак, – сказал Фантомас, характеризуя то ли подельника, то ли Жеглова, распластавшегося на полу.
К полудню они собрали всех на лужайке перед подъездом Эльсинора. Марка-Поля Дижона, постельную лягушку, Лиз-Мари, прилепившуюся к Маару-Шарапову, Монику, Жака Ронсара с его часами, Жозефину с прочими королевами, Рено-Клодина Сандрара с лопатой, всю жизнь искавшего клады, Жана Керзо, садовника, очень похожего на Пуаро, всех собрали. Еще через час непроницаемый Хаим – в ушах микрофоны плеера – пригнал свою добычу, а именно тощего Гитлера с маленькой девочкой на руках, Геринга, не пожелавшего расстаться с незаконченной моделью Боинга-747, и еще каких-то ныне юношей явно осененных нацистским прошлым. Приказав им раздеться в стороне от других постояльцев клиники, он некоторое время освидетельствовал их, заглядывая в потрепанный блокнот и удивленно потряхивая головой, затем приказал лечь на землю лицом вниз и выстрелил каждому, включая и Еву Браун, пяти лет от роду, в голову и сердце. Закончив с этим, подошел к Фантомасу, разговаривавшему с конкретным Буддой, сказал:
– У меня все. Пойду, съем что-нибудь, а то проголодался.
– Слушай, может, поможешь? – сказал ему Фантомас просительно.
– Все, кроме этих, – указал на трупы, – мне до лампочки.
– Знаю, – окрысился Фантомас. – Просто я хотел намекнуть, что у тебя здорово получается.
– Не, без меня. Я работу свою сделал, а за остальное мне не платят.
…Толпа пациентов стояла обречено. Наяривало солнышко, сосны стояли индифферентно. Тюльпаны росли на глазах.
– Нас невозможно убить, – говорил Луи де Маар Лиз-Мари, – а значит, будем живы.
– Так, наверное, говорили в Бухенвальде по дороге в газовую камеру, – отвечала Лиз-Мари. – Их немного, надо броситься на них, и кто-то останется в живых.
– Все останутся в живых, – отвечал Маар. – Все кончится неплохо.
– Неплохо? Меня убьют, а ты спасешься?
– Я давно мог спастись. Но не делал этого, чтобы оставаться с тобой. С тобой, какая ты есть.
– С какой такой?
– С земной.
– Ты с ума сошел. Или просто разучился быть мужчиной.
– Когда все время кого-то играешь, забываешь, что такое быть самим собой.
– А ты сыграй мужчину.
– Ладно, уговорила. Я сейчас пойду на них с голыми руками, потом ты, кляня себя, будешь стенать над моим телом…
Лиз-Мари не ответила, потому что Абдулла гортанным криком приказал всем построиться в шеренгу. Когда они встали, Фантомас прошелся с тыла шеренги, отодвигая с ушей пряди волос, и говоря или не говоря потом:
– Два шага вперед!
Тех, кто шагнул вперед – их было большинство, тут же расстреляли. Остальных увели в сторону перевала.
Все это Жеглов видел из своего окна. Он не умер, пуля мало повредила мозг, только какую-то вену. Когда они ушли, он, истекая черной кровью, пополз, потом, найдя силы, встал на ноги, пошел к себе по черной лестнице. Передвигаясь, шаг за шагом, шептал:
Звезд этих в небе – как рыбы в прудах, —
Хватит на всех с лихвою.
Если б не насмерть, ходил бы тогда
Тоже героем.
Шепот этот помогал сердцу работать, и он, ничего не чувствуя, дошел до своего номера, кое-как открыл дверь. Вошел, встал у окна, стал смотреть, прикрыв обильно кровоточившую рану ладонью. После того, как одних расстреляли, а других увели, достал из шкафа коробку из-под электрической бритвы, нашел чистую карточку и долго писал. Закончив, положил карточку в коробку, а ту в шкаф. Постояв, весь напитанный кровью, посреди комнаты, вернулся в кабинет профессора, раз за разом повторяя:
Я привезу с собою массу впечатлений:
Попью коктейли, послушаю джаз-банд, —
Я привезу с собою кучу ихних денег —
И всю валюту сдам в советский банк.
В кабинете профессора он лег на место, куда упал убитый, и тут же умер, не испытывая страха.
– Вы – крайняя наша надежда, – сказал господин N человеку, напряженно сидевшему в кресле напротив. – И, обращая помыслы к Богу, я сделаю это сам.
Повременив, господин N звякнул колокольчиком. Вошли двое. Крепко взяли человека под руки. Подойдя к нему, господин N вынул из складок одежды кинжал, воскликнул: – Во имя твое, Боже, – и вонзил его в печень последней своей надежды.
Он лежал на кровати. Или сидел в кресле. Или стоял у окна, глядя в лес. На людей, появлявшихся в парке. Но это редко. Чаще он был в себе, как в скале. Иногда в комнату приходили. Что-то делали с ним или его обиталищем. Когда к нему приходили и что-то делали с ним или его обиталищем, он замирал. В кресле или постели. Становился камнем.
Когда-то он прочитал рассказ. Геолог нашел в пустыне останцы. Две скалы, стоявшие рядом. Они, напоминавшие мужчину и женщину, казались центром бескрайнего пространства. Геолог отбил образец с того, что смахивало на коленку женщины. Вернувшись через много лет, обнаружил, что скала, напоминавшая женщину, изменилась. Она походила уже на женщину наклонившуюся; рука ее касалась коленки, лицо, взывающее к сочувствию, снизу вверх смотрело на спутника.
И он, как они. В пустоте, в которой, ничего нет, потому что в ней есть лишь то, что не приносит удовлетворения, лишь недоумение.
Пустота. Она везде… И в нем.
В нем она сидела всегда. Сидела, пустая, томящаяся, скулящая: – Дай, дай, дай! Заполни меня!
Он кормил ее работой, опиумом, спортом, научными исследованиями, адреналином – она замолкала. Теперь этого корма нет. И единственное, что он мог сделать – это обратиться скалой в пустыне. Тогда он начинал ощущать запредельное, и пустота оставляла его. Он видел странных людей, распространявшихся, как волны. Иногда они приближались к нему, рассматривали, ничего не откалывая. Затем исчезали, чтоб появиться вновь. Когда они появлялись, он чувствовал: что-то происходит. Он пытался понять что, но не мог. Чтобы понять, нужно упрощать, а то, что он видел, упрощению не поддавалось.
В тот день Шерлока (никто, не знал, что он – Шерлок Холмс, даже профессор Пикар, глава клиники) что-то заставило встать с кровати (или подняться с кресла), подойти к окну. Из того, что он увидел, можно было заключить, что стоит лето.
Он стал вспоминать, какого года лето. Вышло, что 89-го. Или, в крайнем случае, 90-го. Значит, он в клинике около двух лет. Второй год в этой палате с портретом Сталина, вырванным из энциклопедии Ларусса.
Он подошел к портрету. Рябой генералиссимус смотрел презрительно. «Чмо, – высказывали его глаза. – Тебя бы на Колыму годика на три, стал бы человеком».
Шерлок не любил фамильярности. Сталин задел его взглядом. Сняв портрет со стены, он подумал, куда бы сунуть Отца народов. На глаза попался книжный шкаф. Подошел, растворил дверцы. Посмотрел сканирующим взглядом. Вот! Поваренная книга. Самое место для прожженного генералиссимуса. Вытащил книгу, полистал заинтересованно, вложил портрет между красочными изображениями хачапури и сациви. Ставя получившийся бутерброд на место, увидел коробку из-под электробритвы.
Та приковала взор. «Коробка Пандоры, – подумал он. – Стоит открыть – и все, попался! Нет, надо при всем при том посмотреть, что в ней. Ведь все на свете взаимосвязано. Сталин взаимосвязан. С ним, с этим чертовым местом. И на глаза всегда попадается то, что не может не попасться. Значит, надо открыть и выпустить джина.
Он взял коробку, торжественно водрузил ее на середину письменного стола. Сел. Достал из кармана халата воображаемую трубку, набил воображаемым табаком из воображаемой перламутровой табакерки, когда-то подаренной стариной Ватсоном. Закурил. Вспомнил, как курил с доктором на Бейкер-стрит. Ему стало одиноко, как пловцу в безбрежном океане. Чтобы не утонуть в нем вовсе, он встал, прошел в спальню, взял подушку поменьше, вернулся в комнату. Достал из секретера набор фломастеров, швейный набор. Пощелкав ножницами, уселся за стол.
Через два часа работы в кресле напротив сидел вылитый Ватсон. Набитый пухом из подушки он выглядел довольным, как только что испеченный на Бейкер-стрит пончик.