Я уже собирался вложить листки обратно в тубу, как вдруг заметил, что в ней находится ещё один предмет, извлечь который мне удалось не сразу. Это была страница, вырванная из человеческой книги карманного формата и сложенная во много раз, в узенькую полоску; когда я решил её развернуть, она распалась на части. Прочитав самый большой фрагмент, я узнал тот отрывок из диалога «Пир», где Аристофан излагает свою концепцию любви:
«Когда кому-либо, будь то любитель юношей или всякий другой, случается встретить как раз свою половину, обоих охватывает такое удивительное чувство привязанности, близости и любви, что они поистине не хотят разлучаться даже на короткое время. И люди, которые проводят вместе всю жизнь, не могут даже сказать, чего они, собственно, хотят друг от друга. Ведь нельзя же утверждать, что только ради удовлетворения похоти столь ревностно стремятся они быть вместе. Ясно, что душа каждого хочет чего-то другого; чего именно, она не может сказать и лишь догадывается о своих желаниях, лишь туманно намекает на них».
Я прекрасно помнил продолжение: двум смертным, «когда они лежат вместе», является Гефест-кузнец и предлагает их сплавить и срастить воедино,
«и тогда из двух человек станет один, и, покуда вы живы, вы будете жить одной общей жизнью, а когда вы умрёте, в Аиде будет один мертвец вместо двух, ибо умрёте вы общей смертью».
Особенно мне врезались в память последние фразы:
«Причина этому та, что такова была изначальная наша природа и мы составляли нечто целостное. Таким образом, любовью называется жажда целостности и стремление к ней».[86]
Именно эта книга отравила сперва западный мир, а потом и все человечество, научила его презирать свой удел — удел разумного животного, — внушила ему мечту, от которой оно безуспешно пыталось избавиться на протяжении двух тысячелетий. Даже христианство, даже сам апостол Павел не смогли противиться этой силе и склонились перед нею.
«И будут двое одна плоть; тайна сия велика; я говорю по отношению ко Христу и к Церкви».[87]
Во всех человеческих рассказах о себе, вплоть до самых последних, звучит неистребимая ностальгия по ней. Когда я хотел снова свернуть бумажный обрывок, он рассыпался у меня в руках; я завернул крышку тубы, положил её обратно на землю. Прежде чем пуститься в путь, я в последний раз подумал о Марии23, о её человеческой, такой ещё человеческой природе, воскресил в памяти образ её тела, которое уже никогда не познаю. И внезапно с тревогой понял, что если нашёл её сообщение, значит, кто-то из нас двоих, безусловно, сбился с пути.
На белой однообразной поверхности не было никаких ориентиров, оставалось лишь солнце: быстро оценив положение своей тени, я понял, что действительно забрал слишком далеко к западу; теперь следовало двигаться точно на юг. Я не пил уже два дня и не мог больше питаться, минутная рассеянность грозила стать для меня роковой. По правде говоря, я уже не так сильно страдал, болевой сигнал притупился, но меня охватила огромная усталость. Инстинкт самосохранения у неолюдей не исчез, просто стал более умеренным; некоторое время я следил, как он борется во мне с усталостью, зная, что в конце концов сумеет её одолеть. И медленно двинулся дальше на юг.
Я шёл весь день и всю следующую ночь, ориентируясь по звёздам. Лишь через три дня, на рассвете, я заметил облака. Их шелковистая поверхность казалась просто дымкой на горизонте, зыбким маревом света; вначале я решил, что это мираж, но, подойдя ближе, стал отчётливее различать красивые матово-белые клубы, отделённые друг от друга тонкими, странно неподвижными волютами. К полудню я вошёл в слой облачности, и передо мной открылось море. Я достиг конечной цели своего путешествия.
По правде говоря, пейзаж, представший моему взору, нисколько не походил на океан, каким его знали люди; это была вереница небольших озёр и болот с почти стоячей водой, разделённых песчаными косами; все вокруг плавало в лёгком, ровном, жемчужном свете. У меня не осталось сил бежать, и я, шатаясь, побрёл к источнику жизни. Процентное содержание минералов в первых, неглубоких болотцах было очень низким; но все моё тело благодарно распахнулось навстречу солёной ванне, по мне, с ног до головы, словно прошла живительная, питающая волна. Я понимал, даже почти чувствовал явления, происходящие во мне: вот нормализуется осмотическое давление, вновь начинают действовать метаболические цепочки, производящие АТФ, необходимый для функционирования мускулатуры, а также протеины и жирные кислоты, необходимые для клеточной регенерации. Это было как продолжение сна после горького пробуждения, как удовлетворённый вздох механизма.
Спустя два часа я поднялся, уже немного восстановив силы; воздух и вода имели одинаковую температуру, по-видимому, близкую к 37°С, поскольку я не ощущал ни холода, ни тепла; свет был ярким, но не слепил. В песке между болотцами образовалось множество неглубоких рытвин, похожих на небольшие могилы. Я улёгся в одну из них; от песка шло бархатистое тепло. Тогда я окончательно понял, что смогу жить здесь и дни мои будут долгими. Долгота дня равнялась долготе ночи, и тот и другая продолжались по двенадцать часов, и я почему-то чувствовал, что так будет весь год, что в результате астрономических изменений, случившихся во времена Великой Засухи, здесь возникла зона, где нет времён года, где навеки настала поздняя весна.
Довольно скоро я утратил привычку спать в определённые часы; я спал по часу или два, и днём и ночью, когда начинал испытывать неосознанное, беспричинное желание забиться в одну из песчаных рытвин. Вокруг не было никаких следов жизни, ни растительной, ни животной. Вообще какие-либо ориентиры на местности попадались редко: сколько хватало глаз, повсюду тянулись песчаные полосы, озерца и болота разного размера. Небо обычно скрывалось за плотным слоем испарений; однако облака не стояли неподвижно, они двигались, только очень медленно. Иногда между клубами возникал просвет, и в нём виднелось солнце или звезды; никаких иных перемен в ходе дней не происходило; мироздание пребывало словно в коконе, или в стазе, довольно близком к архетипическому представлению о вечности. Как и все неолюди, я не ведал скуки: моё отрешённое, зыбкое сознание питалось обрывками воспоминаний и бесцельными грёзами. Но во мне не было ни радости, ни даже истинного покоя; несчастье заложено уже в самом факте существования. Добровольно покинув цикл возрождений и смертей, я направлялся к простому небытию, к чистому отсутствию содержания. Лишь Грядущим удастся, быть может, достичь царства бесчисленных потенциалов.
В следующие недели я стал продвигаться в глубь своих новых владений. Я заметил, что в южном направлении величина прудов и озёр возрастала, а на некоторых из них даже наблюдались слабые явления, схожие с приливом; однако озера все ещё оставались неглубокими, я мог доплыть до середины в полной уверенности, что без труда вернусь обратно на песчаную косу. Нигде по-прежнему не было видно никаких следов жизни. Мне смутно помнилось, что она возникла в очень специфических условиях, когда атмосфера, вследствие бурной вулканической активности на начальном этапе развития Земли, оказалась насыщена аммонием и метаном, и что повторение этого процесса на той же планете маловероятно. Но даже если органическая жизнь возродится, она в любом случае останется заложницей условий, предопределённых законами термодинамики, а значит, сможет всего лишь воспроизводить прежние схемы: появление отдельных особей, хищничество, выборочную передачу генетического кода; ничего нового от неё ожидать не приходилось. Согласно некоторым гипотезам, время органических форм истекло: Грядущие будут существами кремниевыми, а их цивилизация будет строиться путём постепенно усложняющегося объединения когнитивных процессоров и ячеек памяти; работы Пирса, не выходящие за рамки формальной логики, не позволяют ни подтвердить, ни опровергнуть эту гипотезу.
Так или иначе в зоне, где я находился, не мог бы обитать никто, кроме неолюдей; организм дикаря никогда бы не выдержал совершенного мною перехода. Теперь я без всякой радости, даже с некоторым замешательством смотрел на перспективу встретить кого-либо из себе подобных. Гибель Фокса и переход через Великий Серый Простор внутренне иссушили меня; я больше не ощущал в себе никаких желаний, и в первую очередь описанного Спинозой желания пребывать в своём бытии; мне только было жаль, что мир переживёт меня. Тщета мира, наглядно проявившаяся уже в рассказе о жизни Даниеля, отныне стала для меня неприемлемой; я не видел в нём ничего, кроме унылой пустоты, лишённой потенциалов и возможностей, недоступной для любого света.
Однажды утром, проснувшись, я вдруг ощутил чуть заметное, беспричинное облегчение. Я пошёл вперёд и через несколько минут увидел впереди озеро — большое, намного больше других, я впервые не мог разглядеть противоположный берег. И вода в нём была немного солонее.