Он не видел, как вернулся с улицы мужик, услышал его голос:
— Ладно, спи… Завтра на мотоцикле отвезу. Что ноги-то бить?
Иона вздрогнул:
— Ты погоди, погоди! Я здесь побуду, полежу немного… Я ведь тоже на печи родился.
Невидимый старик бродил по избе и тихо, раздумчиво говорил:
— Что народу не хватает? Что эдакая канитель? Строят да жгут, строят да жгут — не поймешь нынче…
Дети были накормлены, умыты, уложены в постели, и все, что можно постирать и вымыть, постирано и вымыто. Но Катерина сняла с веревки подсохшее белье и взялась гладить. Заварзин молча подошел и выключил утюг.
— Хотела, чтоб на завтра меньше… — начала было она и осеклась.
— Поздно уже, — сказал он, хотя на улице было светло и лишь чуть начинал синеть весенний вечер.
— Там у меня в машине…
— Я исправил, — сказал Заварзин. — Фары не горели.
Она покивала головой, огляделась, словно припоминая что-то, и пошла к двери. Заварзин подождал у окна, когда Катерина сядет в машину, и поднялся наверх. Он хотел заглянуть к детям в комнату, но увидел старца, с баульчиком и фонарем в руках, тяжелая доха прижимала к земле.
— Куда ты, Семеныч? — шепотом спросил Заварзин.
— Пойду я, — сказал Алешка. — У тебя теперь есть за кем ходить, пойду. Я бы, Василий, с ребятишками поводился, да силы не те, какой из меня помощник? Пойду. К своим пойду. Должно быть, помру скоро, пускай они и хоронят. А то у тебя здесь ребятишки, напугаются еще…
Заварзин взял из его рук баул, подхватил под руку и повел по лестнице вниз.
— Брательника с кумом во сне видал, звали, — сказал он внизу. — Приходили за мной. Будто мы на Пижме-то березовый сок пили, ребятишки еще будто. Они мне березку подсочили, а сами дальше пошли. Я пью, а сок-то сладкий-сладкий, да эдак бежит хорошо… Брательник-то с кумом кричат мне и эдак рукой машут, подзывают… Пойду. Пойду березового соку попью. Давно не пивал…
Они вышли на крыльцо, но Алешка вдруг сел на ступеньки, подвернув под себя полу дохи.
— Ты меня послушаешь, Василий? — спросил он. — Сядь со мной и послушай. Я вот помирать собрался, а боюсь. Пока живой-то — не страшно, как-нибудь совладаю с собой. Но помру когда и — все. Придут и заберут мою душу… Ты не знаешь ли, Василий, как их провести-то можно?
— Кого? — спросил Заварзин.
— Да архангелов, — серьезно сказал Алешка. — Когда они по мою душу придут. Пока жил, думал, ничего! А собрался помирать, душу жалко… Ведь они с ней что захотят, то и сделают. В огонь бросят — ничего, боюсь, мучить станут.
— Ты не думай об этом, — сказал Заварзин. — Жизнь у тебя худая была, какие там грехи за тобой?
— Ты же про меня, Василий, ничего не знаешь, — зашептал старец, отыскивая глазами лицо Заварзина. — Никто про меня не знает. Я ведь сколько народ-то обманывал. У министра-то, у Столыпина, я не был. А каравай-то, который общество дало, по дороге с товарищем съел. И в Германии-то я тоже не был… И церковь я зажигал. Грозу подождал, облил купола керосином и спичку сунул. В церкви-то ведь твой прадед сгорел, Степан-то… Ты уж меня прости. Кто мне еще более простит-то?.. Раньше как бывало: покается человек и снова живет. На том и держался народ. А я тебе перед смертью каюсь.
— Я же не поп, грехи-то отпускать, — проговорил Заварзин и привстал: возле ворот остановилась машина, во двор вошел Сергей.
— Ты мне Степана только прости, — прошептал Алешка. — Я за него прошу… За остальное уж как-нибудь. Я обведу их, архангелов-то, если придут. Я же хитрый. Они мою душу поищут…
— Я тебе гостя привез, — сказал Сергей и кивнул на калитку. За ним входил Иван Малышев.
Старец суетливо поднялся, подхватил баульчик с фонарем и застучал ладонью по ступеням, отыскивая клюку.
— Где Иона? — спросил Заварзин.
— А вот у гостя спроси, — Сергей подал Алешке палку. — Он тебе много чего расскажет… Жив твой большак, жив.
— Здорово были, — пробурчал Малышев и встал у крыльца, широко расставив ноги. — Я к тебе пришел, Тимофеич…
— Вы тут разбирайтесь, а я пойду, — Алешка нащупал клюкой дорогу. — Только в какую сторону-то — покажите… Совсем уж темно стало и керосину нет…
— Сережа, проводи Семеныча, — сказал Заварзин. — Только из рук в руки… Понял?
— Сам… Сам пойду! — старец поднял клюку. — Не найду, думаете? Найду! Нечего меня по рукам таскать! Хватит! Сам!
Сергей отобрал у него баул, взял под руку и повел к воротам.
— Тимофеич! Ты наш депутат! Тогда скажи мне, что творится?! — Иван сел на крыльцо, выругался.
— Ребятишек разбудишь, тише. — Заварзин прикрыл дверь. — Окна одинарные, в избе все слыхать.
Иван глянул на окна дома, понятливо сбавил тон.
— Скажи, какого хрена?.. Ты посмотри, что они делают! Ты в Яранке давно был? Видал, как они пашут? Видал?
— Не видел…
— Поехали, я тебе покажу! — опять закричал Иван. — Болото делают! Пятнадцать гектар в сутки! По плану!
— Погоди, Иван, — Заварзин опустился рядом. — Куда же я сейчас поеду? Погоди, не могу.
— Чего годить-то? Ждать, когда они все изнахратят? Нет, я ждать не буду! Я за тобой пришел. Идем, мы им устроим! Хозяева, в бога мать…
— Вдвоем-то мы ничего не сделаем, Иван. Посмеются, и все…
— Ну и сиди тогда! — Иван вскочил. — А я пойду, заведу бульдозер и эту контору к чертовой матери! Лучше в тюрьму сяду, чем смотреть на такое!
— Завтра у моего поскребышка именины, — сказал Заварзин. — Год исполняется. Ты приходи…
— Именины? — возмущенно спросил Малышев и отвернулся. — Нашел время гулять.
— Приходи. Я утром пойду гостей звать, а ты так приходи, сам. Именины дело серьезное. Человек только год на свете прожил. Целый год!.. Иван, у тебя же гармонь была. Ты же играл. Приходи с гармонью, а то моя так и лежит порванная…
Заварзин обнял его за плечи и ощутил, как вздрогнула спина под рукой и затряслась, сгибаясь и каменея. Руки и лицо Малышева были измазаны черной землей, грязные потеки ее засохли на шее, а косой шрам от виска и до ключицы, побагровев, в сумерках казался свежим, кровоточащим.
— Не плачь, Иван, — попросил Заварзин. — Увидит кто…
И сам почувствовал, как сдавило горло и невозможно уже дышать, не всхлипывая. И моргнуть страшно…
— Мы ведь с тобой такое… — сказал он, — такое пережили… И сейчас переживем, не плачь.
И заплакал сам.
Темная дырочка уха без ушной раковины на голове Ивана смотрела как пулевая пробоина.
И эта страшная рана зажила, хоть и ослепила медведя, сделала неспособным жить в одиночку, одному добывать пищу.
Теперь можно было полагаться на обостренный слух, на обоняние и еще на своего поводыря. Около месяца, пока он, почти обездвиженный, лежал в трущобах на берегу ручья, собака кормила его тем, что добывала у людей. Но когда ей не удавалось зарезать даже ягненка, она приносила пищу с помоек — плесневелый хлеб, тухлую рыбу и кости. Случалось, что он, как щенок, ел ее отрыжку…
Потом, когда медведь начал подниматься, они быстро научились охотиться вдвоем. Дог находил лосиную матку, которая отстаивалась днем на чистых болотах, приводил его к этому месту, и медведь ложился в засаду. Собака заходила с другой стороны и осторожно гнала лосиху с детенышами на него. Путать зверей было нельзя: сорвавшись, лесная корова могла резко уйти в сторону. Поэтому собака не лаяла, а всякий раз появлялась на глаза лосихе в нужном месте, как бы подправляя ее движение. Таким образом и выводила на засаду. Первый раз у них вышла промашка — лосята с маткой проскочили мимо зверя совсем рядом. Медведь сделал запоздалый скачок и ударился головой о сушину. Нужно было угадать движение лосихи и точно определить расстояние до нее. Во второй раз он угадал. Неожиданно появившись перед отступающими зверями, он сшиб лосенка и вслепую бросился за маткой, чтобы отпугнуть ее и сбить желание защищаться. Лосиха ушла, уводя за собой последнего детеныша.
Затем они сделали вместе удачный набег на пасеку. Ночью собака вела его по гарям в сторону старых вырубок, где держались сохатые, а он вдруг почувствовал близкий запах пчел и меда. Оставив поводыря, он свернул на этот запах и ощупью пошел к леваде. Собака догнала его, проводила до прясла и встала в растерянности. Но в этот момент залаял пасечный кобель, и все обошлось. Собака махнула через прясло, заставила пса трепетать перед ней, и пока лишенный воли охранник елозил на спине перед сильным противником, медведь проник на пасеку и унес улей. В кустах за минполосой он вытряхнул его содержимое и, отмахиваясь от пчел, выел соты. Тем временем собака лежала поодаль, забившись в траву: разозленные пчелы легко пробивали короткую шерсть и жалили тело. К тому же дог не ел меда…
Несмотря на довольно сытую жизнь после болезни, все-таки надо было уходить из этих мест. На гарях появились трактора и люди. Сначала они пахали землю возле брошенной деревни, и в этом не было никакой опасности. Однако скоро бросили пахать и в разных местах гарей поставили вагончики, пригнали бульдозеры, экскаваторы и начали утюжить землю, сталкивая вывороченные пни и валежник в огромные кучи. Когда вокруг вагончиков были расчищены широкие площади, люди стали рыть траншею. Рыли вдоль и поперек, отрезая тем самым гари от шелкопрядников. Можно было и это выдержать, но однажды днем вспыхнули острова сухостойника и горы пней среди раскорчеванной и изрытой земли. Дымом застлало все вокруг; по ночам его прижимало к земле, так что трудно становилось дышать. В дыму, как в тумане, они проходили несколько дней, ближе прижимаясь к пасекам, но и там пищи не было. Люди стали уходить с пасек, вывозить ульи и бросать избы. Зверь и собака шли от одной пасеки к другой и везде заставали либо торопливые сборы, либо вообще пустые разоренные дома с пустыми левадами. Некоторые оказывались уже заселенными другими людьми, теми, что корчевали и рыли гари. А на месте, где были ульи, теперь стояли трактора. На пасеке, в некогда заповедном углу, вообще ничего не осталось. Разве что яма на месте избы, набитая проросшей картошкой, да столбы, на которых когда-то висела колючая проволока.