Грубо и непристойно шутил, когда они мучились, стонали:
— Замолчите, не орите! С мужиками знали как играться, теперь мамочек зовете! Спали-то не с мамочками!
— Арнольд Павлович, если б вы знали, как больно, терпеть нельзя! — едва сдерживая слезы, жаловалась роженица.
— Да рожал я, рожал! — насмешливо щурился Ноля. — Помню, в первый раз так мучился, так мучился! Ну ничего, братва, терпите, когда девками быть не захотели. — И уплывал в коридор, забавляться с сестричками.
Наступила очередь Лиды. Настя страшно мучила ее; закусив простыню, Лида едва сдерживалась от криков, глухо стонала, потом стон перешел в сплошной вопль, и подбежавший Ноля больно щипал ей ухо и шипел:
— Замолчи, не ори! Или заткну рот! Подушкой!
Это был его метод.
За марлевой повязкой его глаза казались добрыми и очень похожими на глаза Степы, и это ей было странно сквозь клокотанье боли, грубые окрики врача. Она вцепилась ему в руки, ища спасения от вновь приближающейся красной волны, а он грубо высвободился от ее рук, ее мольбы. Волосы ее, длинные, густые, схваченные тугой больничной косынкой, вдруг стали мешать ей, и она вспомнила, как мама говорила ей, что, по народному поверью, чтобы легко родить, нужно освободить голову, распустить волосы, и она все старалась в беспамятстве сорвать косынку, иногда ей удавалось это, и тогда врач, зло ругаясь сквозь зубы, снова натаскивал ей косынку на голову, и освободившаяся было боль погружалась в нее снова. Она снова тянула руку к косынке, а Ноля опять шипел и бил ее по рукам, обещал связать ее и приказал старой акушерке Ане держать ее голову, и та держала. Но когда пришла пора, Аня все-таки незаметно столкнула косынку с Лиды, ненавистно-крахмальную, ненавистно-белую, Ноля заскрипел зубами, а ей вдруг стало легко и свободно, когда ее широкие волосы рассыпались по подушке, а Ноля сорвал повязку и ушел.
Родилась Настя, молча, и, даже когда Аня пошлепала девочку, она, едва пискнув, сморщилась, но не заплакала. А потом громко закричала, и ее унесли.
И Лида заплакала тоже. И так плакала несколько дней, сама не зная отчего. Опять было ощущение, как тогда, со Степой, чего-то навсегда свершившегося, главного, разделившего ее жизнь пополам. Опустился и поднялся нож жизни, разъял ее надвое, и их стало двое.
— Эх ты, кроха, — сказал Ноля, принимая роды. — Куда тебе рожать-то, в детсад бы еще ходила. — И промокнул ей салфеткой лоб. Она счастливо закрыла глаза и заснула.
Восемь месяцев Ли Ду колол дрова на монастырском дворе, рыл колодец и выгребал нечистоты. Однажды, когда они чистили сточную канаву, он сказал двум монахам, работавшим с ним:
— Когда очиститесь изнутри, пахнуть перестанет. — Монахи зажимали носы и отворачивались.
Монахи злобно посмотрели на мальчика, а один даже больно толкнул его в бок.
— Ты еще будешь учить нас, молокосос! — возмутились они. — Без году неделя в монастыре, а уже учит!
Они кричали наперебой и чуть не сбросили его в канаву. Монахи отказались работать с ним и донесли о случившемся патриарху.
В другой раз, когда они вышли вчетвером за сбором подаяния в деревню, он глубоко надвинул на глаза свою соломенную шляпу и так ходил по деревне от дома к дому, не проронив ни слова, глядя себе под ноги. Другие монахи во время сбора милостыни громко смеялись и шутили с мирянами, заглядывались на женщин и бранились между собой. Собрав милостыню, они шумно радовались, высмеивали мирян за их глупость и громко чавкали, поедая рис с черносливом. Только Ли Ду молчал и, скромно сидя поодаль, ел свою кашу. Это рассердило монахов.
— Эй ты, босяк! — крикнули они ему с издевкой. — Чего ты все сторонишься нас? Брезгуешь нами?
— Я еще очень молод, — пробормотал Ли Ду в смущении. — Я не должен вмешиваться в дела старших.
— Похвально! Смирение, достойное послушника! Только ты все врешь, брат, нас не проведешь. Ты просто презираешь нас. Скажи, например, почему ты все время нахлобучиваешь на глаза свою дурацкую шляпу — стыдишься собирать милостыню? Мирские мысли! Отвечай! — настаивали монахи.
Ли Ду молчал.
— Опять молчит, смотрите! Братья, да он просто стыдится быть монахом, вот что! Того и гляди, сбежит из монастыря! Вот так послушник!
Монахи покатились со смеху. Ли Ду, переждав хохот, спокойно сказал им, что останется в монастыре до тех пор, пока не станет Буддой, а шляпу он носит так потому, что не хочет видеть дающего милостыню, но еще больше потому, что и даятель, как ему кажется, не должен видеть лица принимающего подаяние. Дела милосердия, сказал Ли Ду, должны быть свободны от личных мотивов, в противном случае они теряют свое духовное значение. Таково его мнение. Монахи настороженно слушали.
— К тому же, — заключил Ли Ду, — монах не должен смотреть дальше четырех шагов, если хочет видеть далеко. Так поступали все Будды.
Монахи страшно обозлились и чуть не избили его.
— Ах ты, свинья! — накинулись они на него. — Он еще смеет учить нас! Он хочет стать Буддой! Да и через сто тысяч кальп такой глупец, как ты, не станет даже испражнением Будды! Смотрите, какова гордыня!
На него опять донесли, на этот раз обвинив в гордости и высокомерии. Но на третий раз было хуже всего. Он еле спасся от них бегством. Они чуть не избили его. В тот раз они отдыхали, закончив рытье колодца, за монастырскими стенами и смотрели на крестьянское поле, на котором вдруг сильно заколебались колосья.
— Это ветер их колышет! — уверенно заключил один монах.
— Нет, — сказал другой, — это перепел забрался туда и колышет стебли.
— Они сами колышутся, — сказал третий. — Так тоже бывает.
— Ни то, ни другое, ни третье, — сказал Ли Ду. — Это ваш разум колышется.
Монахи страшно рассвирепели и бросились на него с кулаками. Почему-то это очень рассердило их. Монахи опять донесли на него патриарху Хун-жэню, и опять он был обвинен в гордыне.
И на следующий день, когда старший монах ударил в деревянную доску, созывая обитателей монастыря на обед, Ли Ду был призван к Пятому патриарху для беседы. Учитель опять топал на него ногами и громко кричал, обвиняя его во всех грехах, но в то же время как-то хитро смотрел на мальчика и подмигивал ему. Усмехаясь, пряча улыбку в уголках губ, старик приложил палец к губам и сказал:
— Тсс! У стен моей кельи есть уши! Я знаю, мой мальчик, что Дхарма взошла в твоем сердце и что ты приблизился. Но будь осторожен, чтобы злые люди не повредили тебе. Ты должен воздерживаться от любых, даже самых незначительных разговоров, ибо нельзя скрыть праджню. Берегись! Ревность глупого монаха даже сильнее, чем ревность женщины!
Ли Ду поклонился Пятому патриарху и сказал:
— Слушаю, святой отец. Теперь я могу идти?
— Иди и помни, что я сказал. Будешь теперь работать в рисовом зале, шелушить зерно. Надеюсь, эта работа не слишком утомит тебя.
И Ли Ду удалился из кельи старца.
В тот же вечер Пятый патриарх собрал всех монахов в Солнечной галерее и сказал им:
— Монахи! Рождение и смерть мучительны, и только Просветление может спасти вас, однако никто из вас не ищет его. Все вы лишь совершаете подношения богам, ища заслуги, в надежде на лучшее перерождение. Вы даже совершаете добрые поступки, но такое добро бесполезно, ибо вы совершаете его для самих себя. Я должен сказать, что вы ищете лишь наслаждения! Да, именно так, я не оговорился. Ибо никакая заслуга не спасет вас из моря сансары, если ваша изначальная природа не откроется вам, пока она будет помрачена и запятнана. А что это именно так и вы не знаете своей истинной природы, я усматриваю по вашему стремлению к обусловленному.
Я уже стар и немощен, мои дни сочтены. Идите теперь в свои кельи и смотрите внутрь себя. Погрузитесь в созерцание и обретите мудрость, ее нет нигде, кроме как в вас самих. Пусть каждый затем напишет гатху и представит ее мне. Распознавшему свою истинную природу я передам одеяние и патру и назначу его своим преемником, Шестым патриархом. Я передам ему тайное учение и назову его своим духовным наследником. Идите же, не откладывайте вашей мудрости и помните, что вы не уловите ее рассудком, любое размышление о ней будет бесполезно. Знайте, что она может явиться лишь Пустоте и лишь в Пустоте. Достигший мудрости свидетельствует ее даже во сне. Распознавшего ее она не оставит даже при падении в пропасть. Спешите! Мир в огне! Уподобьтесь снежинкам, убегающим в пламени! Будьте прибежищем сами себе, не ищите спасения ни в каком внешнем прибежище!
И монахи разошлись, шумно обсуждая предложение патриарха. В общем, они сочли все это старческой причудой. Одни говорили: что толку для нас в этом Просветлении, если мы все равно умрем? Нет никакого Просветления! Другие твердили, что Просветление существует, но что нет необходимости прилагать каких-либо усилий для его достижения, поскольку оно внезапно, и лучше вообще не думать о нем, а надо просто жить и наслаждаться жизнью, и оно придет само. Третьи, напротив, возмущались, что им, по существу, запрещено даже задумываться над гатхой, а предлагается сразу записать стих, как будто это возможно сделать без помощи разума! И все они, думая о патриархе, вспоминая его дребезжащий голос и трясущиеся руки, жалели его, пожалуй, даже уважали его старость, но про себя думали, что годы, проведенные ими в монастыре под его началом, были напрасны, что после смерти патриарха все развалится и монахи разбредутся кто куда… В лучшем случае, одежда и патра будут переданы Шэнь-сю, старейшему и ученейшему из них, спасающемуся в монастыре уже тридцать лет, знающему наизусть все сутры. Уж он-то напишет гатху!