Вдруг левая голова вспыхнула, покраснела и плюнула в правую голову, но, поскольку тело было, по существу, единым, левая голова, Арнольд то есть, почувствовала, что плюнула в самое себя.
— Браво, браво! — захохотал труп. — Вот ведь как все мудро устроено во Вселенной.
— Не ерничайте, мой ангел, — прервал его Павлуша. — Не думаю, что вам будет приятно выслушивать ваше прошлое.
Труп присмирел. Был он синеват, в каком-то диком мундире, и трупные пятна явственно виднелись на его лице. Но некая сила вдохнула в него то, что в просторечии называется жизнью, и труп мог рассуждать, даже покрикивать. Глаза медведя вдруг осмыслились, словно сквозь звериность глянул призрак его прежнего преступно-разумного воплощения, Арнольд и Эдуард смутились и, сдержавшись, приступили к чаепитию. Одна голова подносила ко рту чашку, другая откусывала сахарок. И была во всем этом какая-то тайная гармония.
— Ну-с, с вами пока все, — вздохнул Павел. — Мне, господа, действительно жутко бывает вспоминать некоторые свои жизни — и волосы у меня встают дыбом при этом. Внутрь кожи причем. В отличие от вас я их прекрасно помню, без всякой магии и гадания… Ну-с, приступим к трупу, — он посмотрел на синеватого в человечьем мундире. (Условно будем называть труп Евгением. Имя благозвучное.)
Павлуша, то есть жутковатый дух, воплощенный в человека, стал испытывать свои карты.
Минут через двадцать он облегченно вздохнул.
— Ну что ж, подведем итоги. Женя, — обратился он к трупу. — Что ж ты так сплоховал-то, а, Жень? Рассказать? Что краснеешь как рак, а еще труп? Валерьянки, что ли, поднести? А то, я гляжу, в обморок скоро упадешь. Милый…
Труп захрипел, из рта выползла черная, как смерть, слюна, один глаз закрылся, другой обезумел, и из прогнившего рта раздался испуганный хруст:
— Не говори, не говори…
— Как это не говори? Многого хочешь! — Но Павлуша все-таки задумался.
Глаза у Паши были совершенно нечеловечьи, при общей нормальности всей фигуры и телодвижений. Ненашесть глаз выражалась в отсутствии всякого выражения в них, кроме одного бесконечного и непонятного холода, отрицающего все живое.
— Не говорить, — засомневался тем не менее Павел. — Тебе жалко себя? Ну-ну… А тебе понятно твое настоящее, понятно, кто тобой управляет? Каков твой хозяин? Не дай Бог даже мне с ним встретиться. И почему он с тобой, с таким трупцом, связался? Зачем ты ему нужен? Вот это для меня тайна, Евгений, правду говорю, тайна… Не хрипи, не хрипи… Не скажу я о тебе ничего, и так уж помер, хватит с тебя. Хочешь незнания — бери его. Мне не жалко. Мне, Женя, на все эти ваши страдания наплевать. Не этого я хочу от вас.
И Павел внезапно замолчал.
Вдруг в тишине раздался голос одной головы (вторая молчала):
— А чего же ты хочешь от нас?
Дух помедлил.
— Ну хорошо, я скажу, чего я хочу от вас, — проговорил наконец Павел и произнес дальше очень четко и ясно в напряженной тишине: — Я хочу, чтобы вы признали всем сердцем, что Бог жесток и несправедлив.
Медведь рявкнул, другие остолбенели, даже труп. Опять наступило молчание.
— Но ведь жизнь-то от Него, — робко прошипел труп.
— Ну и что? — ответил Павел. — И смерть тоже от него.
— Что вы нас в угол загоняете! — вдруг закричали сразу две головы. — Что вы здесь, в конце концов, богохульством занимаетесь? Мало того, что вы и так нас опозорили, меня — Арнольда и Эдуарда, да еще на труп нагнали страху… Да что же это такое, на Земле мы или в аду?!
— Да на кого же нам теперь надеяться?! — вдруг завыл непонятным голосом медведь, к которому внезапно вернулся прежний, уже как будто умерший разум. Только Павлуша мог понимать его речь. — Я лет восемьсот, наверное, — продолжал вопить он, — по здешним меркам провел в аду, под Вселенной, в кромешной тьме и ненависти, все сны мои были в крови, я не знаю, где я и что со мной, и боли много было нетленной, вот что я выстрадал. И все-таки я Его люблю, ибо от Него жизнь. Люблю, и все… И теперь люблю.
Павел побледнел и ничего не возражал.
Медведь по-прежнему ревел:
— Да, я могу и ревом славить Его. Я ничего не понимаю о творении, но я есть, даже в аду, и не сбивайте меня с толку, черт вас всех возьми, я был беспощадный преступник, да и пострадал за это, все идет по правилу, логично, а не по произволу, как хотите вы доказать, гадатель…
— Но вы страдали больше, чем сделали зла, — зная, что медведь поймет его слова, сухо ответил Павел. — Больше!.. Справедливости нет. И кроме того, вы получили высший дар — жизнь, бытие, но если в конце концов, при завершении жизней и циклов вы потеряете этот дар, уйдете в Ничто, растворитесь… как это назвать?! Одарить бесценным — и отнять его, это ли не высший садизм?
— Вы богоотступник и дьявол, — прохрипел труп. — Я мертв и подчиняюсь призракам бреда, но впереди у меня миллионы воплощений в разных мирах, и, возможно, я достигну того, что перестану быть все время превращающимся в труп и обрету вечное бытие и сверхжизнь в единстве с Богом, которое уже не потеряю.
— Мало кто достигает этого, — ухмыльнулся дух, оставаясь, однако, в своем холоде. — От трупа до бессмертия — далек и тяжел путь.
Медведь вдруг успокоился и опять ушел в свою звериность; прежний разум, вышедший из ада, пропал, и он стал монотонно ходить вокруг стола.
Труп потрепал его за ухо.
Обстановка немного разрядилась, неизвестно почему.
Двухголовый умилился, особенно одной головой, которая у него все время кивала в знак согласия.
Труп замер.
Павлуша встал, и вид у него — у древнего духа — вдруг стал почти полууголовный.
— Ох, ребяты, ребяты, — проговорил он сквозь зубы. — Шалуны вы все у меня. Чем же мне позабавить вас, развлечь? — Он вышел в кухню, откуда донесся его голос: — Ну вот икорочкой, что ли. Рыбкой вкусненькой. Коньячком — но строго в меру, без баловства. Эх, гуляем…
Труп даже приподнялся от удовольствия. Павлуша вошел с подносом.
— Ох, поухаживаю я за вами, ребяты, — завздыхал он. — Бедолаги вы у меня… Ну, ладно… О Боге — молчу, молчу, — быстро проговорил он, заметив пытливый взгляд трупа. — Сами потом в тишине подумайте. А сейчас — веселье.
Весьма приличная, даже с точки зрения живых, закусь мигом оказалась на столе.
— Бог с ним, с чаем, — приговаривал Павлуша, но глаза его, несмотря на появившуюся в голосе игривость, не меняли своего прежнего жуткого выражения. — Садимся и забудемся.
Коньячку сначала лихо отхлебнул труп. Дозы, впрочем, были маленькие, точно для нежильцов. Потом выпили другие, кроме медведя, который вел себя теперь как ученый зверь.
— Павлуша, — оживившись, обратилась к духу одна голова двухголового, а именно Эдик, — расскажите теперь уж вы нам, пожалуйста, кто вы, такой всеведущий? Кем вы были в этом, как его, в прошлом?
Павлуша захохотал.
— Для меня время значит совсем другое, чем для вас, — наконец прохрипел он. — Не задавайте серьезных и дурацких вопросов — ни к чему… А впрочем, кое-что расскажу как-нибудь.
— Нет, теперь, теперь, — заголосили сразу две головы. — Мы обе такие любопытные.
Труп поежился.
— Хватит о сурьезном, братцы, — просюсюкал он, глядя на двухголового. — Чево вспоминать-то. Я и то плохо помню, как умер и как мной стали помыкать.
Павлуша хохотнул.
— Хорошо, скажу. Кровь, кровь и страдания других существ были мои кормильцы когда-то, — умилился он. — Но это было так давно, так давно. Теперь я не занимаюсь такими пустяками. А когда-то они поднимали мой тонус. Ух, как вспомнишь некоторые мои жизни, свое детство по существу, но какой размах при этом, какой размах! Я натравливал этих существ друг на друга через контроль над их сознанием, а сам был невидим для них и пил их энергию, которая освобождалась в момент их гибели.
Павлуша вдруг заговорил почти философским языком, и этот переход с полууголовного языка на возвышенный ошеломил даже медведя, у которого опять вспыхнул угасающий ум ада и желание выхода из него. Он владел праязыком и потому понимал Павлушу.
Но Павел видел его мысли. Вдруг какой-то искрой в уме медведя прошло воспоминание о смягчении мук в аду, об этом, как он считал, неизменном подарке высших сил обитателям ада. И тогда медведь заревел.
И это было расценено как знак, как сигнал к подлинному веселью.
Павлуша искренне хохотал, вспоминая жертвы своих действий, ибо многим жертвам в последующих жизнях везло, пусть очень по-своему, но везло. Павлуша чистосердечно — правда, некоторые сомневались, что у него есть сердце, — радовался за них.
— А я попляшу! — закричал труп, карабкаясь на ноги. И он все-таки пустился в своеобразный пляс, вдруг почувствовав, что его хозяин немного отпустил путы своей магии над ним, неизвестно, однако, почему. Но труп и не задумывался (вообще, задумчивостью он не отличался): он просто стал вдруг самодовольным (точно почувствовав полусамостоятельность) и плясал так лихо, как никогда не плясал, будучи живым. Подплясывая, он еще пел песню, но поневоле трупную, про гниение в нежных могилах.