- Не надо разговаривать, детка.
- Кудрявые, волнистые, шелковистые волосы. А мои ему не нравятся.
Пилат положила руку на голову внучки, и ее пальцы потихоньку пробирались сквозь влажные от пота мягкие волосы, густые и курчавые, словно овечья шерсть.
- Как он может не любить твои волосы? Ведь точно такие же растут у него под мышками. И на животе такие же, и на груди. В точности. И из носа вылезают, и курчавятся над губой, а если он когда-нибудь потеряет бритву, все его лицо такими обрастет. Вся голова у него в таких же кудряшках, Агарь. Ведь это не только твои, это и его волосы. Он не может их не любить.
- Совсем он их не любит. Он ненавидит их.
- Неправда. Он и сам не знает, что он любит, но погоди, голубка моя, он на днях приедет. Как он может любить себя и ненавидеть твои волосы?
- Он любит шелковистые.
- Будет тебе, Агарь.
- Волосы такого цвета, как цент.
- Не надо, голубка.
- И кожу лимонного цвета.
- Тсс.
— И серо-голубые глаза.
- Ну будет, будет.
- А нос чтобы был тонкий.
- Тише, девонька, молчи.
- Мои волосы никогда ему не понравятся.
- Тише. Тише. Тише, девонька моя. Тише.
Соседям пришлось скинуться, так как Пилат и Реба отдали все деньги, когда Агарь отправилась по магазинам привести себя в порядок и принарядиться. Скинуться-то скинулись, но набрали немного, и весьма сомнительным казалось, удастся ли устроить для Агари приличные похороны, но тут Руфь вошла в «Магазин Санни» и не мигая, в упор уставилась на Мейкона. Он сунул руку в ящик, вынул две двадцатидолларовые купюры и положил на стол. Руфь не взяла со стола деньги и даже не шевельнулась. Мейкон некоторое время колебался, затем круто повернулся на вращающемся стуле и стал набирать комбинацию сейфа. Руфь молча ожидала, Мейкон трижды совал руку в сейф, и лишь после третьего раза Руфь разжала сложенные руки и взяла деньги. «Спасибо», — сказала она и тотчас поспешила в похоронное бюро при баптистской молельне распорядиться, чтобы похороны устроили как можно скорей.
Два дня спустя, во время отпевания, можно было подумать, будто Руфь — единственная, кто уцелел в этом семействе, после того как его посетила смерть. Женский квартет молельни уже спел «Навеки со мною пребудь», жена владельца похоронного бюро прочла все соболезнования, а священник с воодушевлением начал «Нагими входим мы в мир сей и нагими его покидаем» — проповедь, почитаемую им наиболее подходящей при отпевании молодой женщины, — и пьянчуги, столпившиеся у входа, которые пришли воздать последний долг «Пилатовой внучке», но не решались войти в церковь, уже пустили слезу, как вдруг дверь распахнулась и в молельню ворвалась Пилат с воплем «помилуй!», звучавшим как приказание. Один из находившихся в молельне молодых людей встал и двинулся ей навстречу. Она выбросила вперед правую руку таким резким движением, что чуть не сбила его с ног. «Прошу тебя, помилуй!»- кричала она и приближалась к гробу, покачивая головой, словно кто-то задал ей вопрос, а она отрицательно на него отвечает.
Посреди прохода она остановилась и, протянув вперед руку, указала на гроб. Затем медленным движением, хотя дышала она часто, будто запыхалась, опустила руку на бедро. Странно это выглядело — вяло, утомленно опустившаяся на бедро рука и дыхание, такое частое, такое быстрое. «Помилуй!» — повторила она, только на этот раз шепотом. К ней поспешно подошел владелец похоронного бюро и тронул за локоть. Она от него отмахнулась и пошла вперед, к гробу. Наклонила набок голову и посмотрела. Серьга легла ей на плечо. Она была одета во все черное, и на этом черном фоне серьга сверкала, как звезда. Владелец похоронного бюро еще раз попытался подойти к ней и подошел уже вплотную, но, взглянув на ее чернильные, ежевичные губы, на туманные и влажные, словно дождевая туча, глаза, на удивительную медную коробочку, которая свисала с ее уха, он сделал шаг назад и начал смотреть в пол.
«Помилуй?» Теперь она задавала вопрос. «Помилуй?»
Нет, не подходит слово, в нем чего-то не хватает. Ему нужно основание, каркас. Она выпрямилась, вскинула голову, и вопль о помощи превратился в песнь. Чистым, словно колокольчик, голосом запела она ее — каждое слово тянулось так долго, что становилось целой фразой, — и, прежде чем последний слог замер в дальних углах, ей откликнулось звонкое сопрано: «Слышу!»
Все оглянулись. В молельню входила Реба и тоже пела. Пилат ничем не показала, что заметила ее, и не пропустила ни единого такта. Она просто снова повторила: «Помилуй», а Реба отозвалась. Дочь стояла у порога молельни, мать — у самого изголовья гроба, и обе пели:
В час ночной,
Помилуй.
И во тьме,
Помилуй.
На заре,
Помилуй.
У одра,
Помилуй.
И сейчас, колена преклонив,
Помилуй, помилуй, помилуй, помилуй.
Они умолкли одновременно, и воцарилась мертвая тишина. Пилат протянула руку и дотронулась тремя пальцами до края гроба. Теперь слова ее были обращены к женщинам в обшитых серыми траурными лентами платьях и распростертыми ниц на полу. Тихо, тихо, словно только ей одной, она запела Агари ту самую песенку, какую пела, обещая ее защитить, когда та была еще совсем маленькой:
Кто сладкую мою пташечку обидел?
Кто обидел мое дитя?
Кто сладкую мою пташечку обидел?
Кто обидел мое дитя?
Кто-то сладкую мою пташечку обидел.
Кто-то обидел мое дитя.
Кто-то сладкую мою пташечку обидел.
Кто-то обидел мое дитя.
Я сыщу его, кто пташечку мою обидел,
Я сыщу его, кто обидел мое дитя.
Я сыщу его, кто пташечку мою обидел,
Я сыщу его, кто обидел мое дитя.
«Мое дитя». Эти два слова еще бились у нее в горле, когда Пилат повернулась к гробу спиной. Оглядела лица сидящих на скамьях людей — все глаза устремлены на нее — ив упор посмотрела в глаза первому, кто встретился с ней взглядом. Кивнула ему, не отводя глаз, и сказала: «Мое дитя». Снова оглядела лица, снова встретилась с кем-то взглядом и опять сказала: «Мое дитя». Двигаясь к выходу, она сообщала каждому обращенному к ней лицу все ту же весть: «Мое дитя. Это мое дитя. Мое дитя. Мое дитя. Мое дитя».
Говорила она доверительно, объясняла, какая она, Агарь; выделяла ее из всех иных, кто жил в этом мире и умер. Сперва она обращалась к тем, у кого хватило мужества посмотреть ей прямо в лицо, кивнуть и сказать: «Аминь». Потом к тем, у кого не хватило выдержки, чей взгляд не поднимался выше длинных черных пальцев, упирающихся в бок. К этим она наклонялась пониже, чтобы в двух словах поведать им всю историю сломанной жизни, которая покоится теперь в гробу у нее за спиной. «Мое дитя». Слова падали, как камни в безмолвное глубокое ущелье.
Внезапно, будто слон, который наконец-то разгневался и взметнул свой хобот над головами людишек, жаждавших заполучить его бивни, или шкуру, или мясо, или его сокрушительную силу, Пилат воззвала к самим небесам: «А она ведь была любима!».
И тогда один из жалостливых пьянчужек, столпившихся в дверях, уронил с перепугу бутылку и осыпал все вокруг изумрудным стеклом, окропил вином, багровым, как «Зарево джунглей».
Возможно, оттого, что солнце уже коснулось горизонта, домик Сьюзен Берд теперь представился ему совсем другим. Ствол кедра стал серебристо-серым, кора вся в морщинках. Молочнику он показался похожим на ногу старого слона. И он заметил сейчас потертые веревки на качелях, а казавшийся таким нарядным и ослепительно белым забор выглядел запущенным, краска потрескалась, облупилась, и даже столбы покосились — все в левую сторону. Ведущие к крыльцу голубые ступеньки выцвели, голубизна перешла в водянисто-серый цвет. Словом, убогий домишко.
У дверей он поднял руку, чтобы постучать, но заметил звонок. Он позвонил, и Сьюзен Берд отворила дверь.
- Здравствуйте, я снова к вам, — сказал он.
- Ну что ж, — ответила она, — я вижу, вы человек слова.
- Мне бы хотелось еще немного с вами поговорить. Насчет Пой. Можно войти?
- Конечно. — Она посторонилась, пропуская его, и снова до Молочника донесся запах свежеиспеченного печенья. Они опять сели в гостиной — он в серое кресло с вогнутой спинкой, а она на сей раз на диван. Мисс Лонг не было видно.
- Я знаю, вам неизвестно, за кого Пой вышла замуж и вышла ли она замуж вообще, но мне хотелось бы…
- Да нет, я знаю, за кого она вышла. То есть если они все же поженились. Она вышла за Джейка, за чернокожего мальчишку, которого вырастила ее мать.
У Молочника голова пошла кругом. Все меняются прямо у него на глазах.
- Но вчера вы говорили, что с того дня, как Пой уехала отсюда, о ней никто ничего не слыхал.