Наверху — крыша, посредине — вроде как надстройка. У входа сидят трое молодых людей с бачками апашей и молодая женщина с плетеной кожаной «колбасой», курят тоненькую сигарету с двусмысленным запахом.
— Вы заблудились, топ ami[134].
— Э, ну, — опять засветка Свиристелевой карточки.
— Ah, bien…[135] — Они откатываются в стороны, и он проходит в свару канареечно-желтых «борсалини», комиксовых башмаков на пробковой подошве с огромными круглыми носами, кучи сшитого внакидку не сочетающихся цветов (вроде оранжевого на синем и неувядающе излюбленной зелени на пурпуре), обыденных стонов утишенного раздражения, кои нередко слышны в общественных туалетах, телефонных переговоров в тучах сигарного дыма. Свиристеля тут нет, но его коллега, едва завидев карточку, прерывает некую громкую сделку.
— Что вам угодно?
— Carte d'identité[136], проезд до Цюриха, Швейцария.
— Завтра.
— Ночлег.
Человек вручает ему ключ от номера внизу.
— У вас деньги есть?
— Не очень много. Я не знаю, когда смогу…
Подсчет, прищур, тасовка.
— Вот.
— Э…
— Все в порядке, это не ссуда. Из накладных расходов. Так, наружу не выходите, не напивайтесь, держитесь подальше от девчонок, которые тут работают.
— Ай…
— До завтра. — Снова к делам.
Ночь у Ленитропа проходит неуютно. Нет такой позы, в которой удалось бы проспать дольше десяти минут. Клопы мелкими отрядами устраивают вылазки на его тело — не сказать, что нескоординированно с его уровнем бодрствования. К двери подваливают пьянчуги — пьянчуги и гуляки.
— ‘Нья, пусти меня, это Свалка, Свалка Виллард.
— Что за…
— Херово мне сегодня. Прости. Не должен я так навязываться, от меня столько гимора, я этого не стою… слушай… мне холодно… я издалека…
Резкий стук.
— Свалка…
— Нет-нет, это Мёрри Лыб, я был с тобой в учебке, рота 84, помнишь? Наши порядковые номера всего на две цифры различались.
— Мне надо было… надо было Свалке дверь открыть… куда он ушел? Я заснул?
— Не говори им, что я тут был. Я просто зашел сказать, что тебе не обязательно возвращаться.
— Правда? Они сказали, что это ничего?
— Это ничего.
— Да, но они сказали? — Молчание. — Эй? Мёрри? — Молчание.
Ветер продувает железную вязь очень крепко, а внизу на улице с бока на бок подскакивает овощной ящик, деревянный, пустой, темный. Должно быть, часа четыре утра.
— Пора назад, блядь я опаздываю…
— Нет. — Лишь шепот… Но именно ее «нет» осталось с ним.
— Ктотам? Дженни? Дженни, это та?
— Да, я. Ох любимый, как хорошо, что я тебя нашла.
— Но мне надо… — Они разрешат ей когда-нибудь жить с ним в Казино?..
— Нет. Не могу. — Но что у нее с голосом?
— Дженни, я слышал, в твой квартал попало, кто-то мне сказал, через день после Нового года… ракетой… и я все хотел вернуться, проверить, все ли у тебя хорошо, но… так и не вернулся… а потом Они меня забрали в это Казино…
— Это ничего.
— Но если б я не…
— Только к ним не возвращайся.
И где-то, темной рыбой, что прячется за углами рефракции в сегодняшнем ночном теченье, — Катье и Галоп, два гостя, которых ему больше всего хочется увидеть. Он пытается гнуть голоса тех, кто подходит к двери, гнуть, как ноты на гармонике, но не выходит. Нужное залегает слишком глубоко…
Перед самой зарей стук доносится очень громко, твердый, как сталь. Ленитропу на сей раз хватает тяму промолчать.
— Давай, открывай.
— Военная полиция, откройте.
Американские голоса, сельские — взвинченные и безжалостные. Он лежит, мерзнет, боится, что его выдадут кроватные пружины. Вероятно, впервые он слышит Америку так, как она звучит для не-американца. Позднее он припомнит, что больше всего удивился фанатизму, уверенности не просто в твердой силе, но в правильности того, что они собирались сделать… ему давно велели ожидать подобного от нацистов, а особенно — от япошек: мы-mo всегда играем честно, — но эта парочка за дверью сейчас деморализует, как крупный план Джона Уэйна (под тем углом, что подчеркивает, насколько раскосые у него глаза, смешно, что раньше вы не замечали), орущего «БАНЗАЙ!».
— Стой, Рэй, вон он…
— Хоппер! Кретин, вернись сейчас же…
— Я в вашу смирительную рубашку больше не полеееезуууу… — Голос Хоппера затихает за углом, а полицейские срываются за ним в погоню…
Ленитропа озаряет — буквально, сквозь желто-бурую оконную штору, — что сегодня у него первый день Снаружи. Его первое утро на свободе. Ему не нужно возвращаться. Свобода? Что такое свобода? Наконец он засыпает. Незадолго перед полуднем, отперев дверь ключом-вездеходом, к нему проникает молодая женщина и оставляет бумаги. Теперь он — английский военный корреспондент по имени Ник Шлакобери.
— Это адрес одного из наших в Цюрихе. Свиристель желает вам удачи и спрашивает, почему вы так долго.
— В смысле — ему нужен ответ?
— Он сказал, что вам придется подумать.
— Ска-а-ажите-ка. — Ему только что пришло в голову. — А с чего это вы, ребятки, мне вот так помогаете? За бесплатно и все такое?
— Кто знает? В игре надо ходить по схеме. Вы, должно быть, сейчас вписаны в какую-то схему.
— Э…
Но она уже ушла. Ленитроп озирается: при свете дня комната убога и безлика. Здесь даже тараканам должно быть неуютно… И что же, он скачет быстро, подобно Катье на ее колесе, по храповику таких вот комнат, в каждой задерживаясь лишь настолько, что времени хватает вдохнуть да отчаяться, а потом перекинуться в следующую, а обратного пути уже нет и больше никогда не будет? Нет времени даже получше разглядеть рю Россини, что за рожи верещат из окон, где тут можно хорошо поесть, как называется песня, которую все насвистывают в эти преждевременные летние дни…
Неделю спустя он в Цюрихе — долго ехал поездом. Пока металлические твари в одиночестве своем, сутками уютного и неколебимого тумана убивают часы за имитацией, играют в молекулы, изображая промышленный синтез, а те распадаются, склеиваются, сцепляются и расцепляются вновь, он задремывает, в галлюцинацию, из галлюцинации: Альпы, туманы, пропасти, тоннели, до костей пробирающее влаченье вверх под невероятными углами, коровьи колокольцы во тьме, по утрам — зеленые откосы, ароматы мокрого пастбища, вечно за окном небритые работяги шагают на ремонт участка, долгие ожидания на сортировочных, где рельсы — точно луковица в разрезе, опустошение и серость, ночи полны свистков, лязга сцеплений, грохота, тупиков, армейские автоколонны стоят на переездах, а состав пыхтит мимо, толком не разберешь, кто какой национальности, даже у враждующих сторон — везде сплошная Война, единый изувеченный пейзаж, где «нейтральная Швейцария» — ханжеская условность, созерцаемая с едва ли меньшим сарказмом, нежели «освобожденная Франция» или «тоталитарная Германия», «фашистская Испания» и прочие…
Война кроит пространство и время по собственному образу и подобию. Рельсы теперь бегут в разных железнодорожных сетях. Вроде кажется — разрушение, но нет, это под иные цели формуются перегоны, под задачи, коих передние края Ленитроп, эти пространства минуя впервые, нащупывает только сейчас…
Вселяется в гостиницу «Ореол» на заброшенной улочке в Нидердорфе, он же — район цюрихских кабаре. Номер на чердаке, надо лезть по приставной лестнице. За окном такая же — нормально, прикидывает Ленитроп. В ночи отправляется искать местного Свиристелева представителя, находит дальше по набережной Лиммата под мостом, в комнатушках, битком набитых швейцарскими часами, наручными и настенными, и высотомерами. Русский, фамилия Семявин. За окном, на реке и на озере гудят суда. Наверху кто-то репетирует на фортепьяно: милые песенки, запинаются. Семявин льет эн-циан в чашки свежезаваренного чая.
— Для начала поймите: тут везде своя специализация. Надо часы — в одно заведение. Надо баб — в другое. Меха бывают Соболь, Горностай, Норка и Другое. С наркотой то же самое: Стимуляторы, Депрессанты, Пси-хотомиметики… Вам чего?
— Э… информации? — Гос-споди, на вкус — прям как «Мокси»…
— А. Еще один. — Глядя на Ленитропа кисло. — Простая была жизнь до первой войны. Вы-то не помните. Наркотики, секс, роскошь. Валюта была так, побочна, а слов «промышленный шпионаж» и не знал никто. Но я видел, как все менялось — о, как оно менялось. Инфляция в Германии — тут мне бы сразу и догадаться, нули сплошняком отсюда до Берлина. Я тогда сурово с собой беседовал. «Семявин, это лишь временный провал, уход от реальности. Легкая такая аберрация, не дергайся. Действуй как всегда — стойкость, здравость. Мужайся, Семявин! Скоро все наладится». Но знаете что?