Однажды ночью, готовясь ко сну, я встал напротив Амалии в нашей тесной каморке. Она внимательно изучала меня в свете свечи: мои длинные руки и выпуклую грудную клетку. От холодного воздуха кожа моего безволосого живота сжалась и стала похожа на яичную скорлупу. Ее взгляд на мгновение опустился на повязку, которой я всегда обматывал свои чресла, а потом взлетел к моему лицу. Но я заметил этот вороватый взгляд, и она покраснела.
Я развязал повязку. Холодный воздух остудил влажную кожу под ней. Я не мог заставить себя посмотреть вниз — слишком стыдно мне было. Но Амалия глаз не отвела. Она протянула ко мне руку, и, совершенно голый, с громадным облегчением я забрался под одеяло. Она свернулась калачиком в моих руках.
— Амалия, — пробормотал я несколько раз.
— Что, Мозес? — сонно ответила она.
— Я не позволю, чтобы с ним такое случилось.
— О чем ты?
— Если это будет мальчик — наш сын. Я не позволю, чтобы с ним случилось то, что когда-то случилось со мной.
— О, Мозес, не будь таким глупым. Конечно, ты не позволишь.
И вскоре по ее глубокому дыханию стало понятно, что она погрузилась в сон, однако я не мог заснуть еще очень долго.
Я буду защищать его или ее, сына или дочь, не важно. Я защищу этого ребенка от беды, которая случилась со мной, и от всех других бед, притаившихся в этом мире. Но я больше никогда не скажу об этом, даже Амалии. Это будет мой тайный договор: если я смогу сделать это — стать отцом ребенку, растущему в ее животе, — значит, тогда и мой собственный стыд за мое несовершенство исчезнет и пропадет навсегда. И хотя я никогда не смогу исправить то, что было сделано, я перестану печалиться о том, что потерял.
Вот так мы и вошли в холодный ноябрь. Наши дни были тихими и спокойными, и мы почти забыли, что в мире есть кто-то или что-то, чего нужно бояться. Мы забыли, что живем в одном городе с теми, кто очень сильно ненавидит нас, потому что Шпиттельберг был нашим раем, а мужчины и женщины, населявшие его улицы, были так же далеки от званых вечеров графини Риша и концертов Гуаданьи, как грязь от небес.
— Что-то не так, Мозес, — сказала Амалия однажды утром.
Она стала совсем круглой, и разбухшие жилы приглушали звучание ее тела. Ее хромота была заметна даже тогда, когда она, едва волоча ноги, ходила по комнате. Сейчас же она стояла, и тонкая ночная рубаха спадала с ее живота, как водопад со скалы. Я заметил, что ее живот опустился вниз.
— Больно? — спросил я.
— Нет, — ответила она. Вытянула руки вдоль живота. — Сейчас совсем не болит.
Но днем боль пришла снова — тупая и сосущая. Я слышал это в ее отрывистом дыхании.
— Со мной все в порядке, — повторяла она одно и то же, а мы смотрели на нее, онемев от ужаса.
Ремус, Николай и я сидели перед ней в гостиной. Я спросил Амалию, не хочет ли она чаю либо яблок от торговца овощами, или чтобы Ремус почитал для нее вслух, или чтобы Николай снова рассказал ей о жизни в Италии, или…
— Просто возьми меня за руку и не спрашивай больше ни о чем, — ответила она.
А потом тяжело задышала, как будто кто-то надавил ей на живот. Опершись на руки, она выгнулась в кресле и задрала живот вверх, как будто собиралась поднять ребенка к потолку.
Я попытался помочь ей.
— Отпусти меня! — завопила она в перерыве между отрывистыми вздохами.
Ремус подскочил и попятился к двери.
— Пойду приведу Тассо, — пробормотал он и кинулся прочь из комнаты, быстрее, чем когда-либо.
Прибывший Тассо сразу бросился вверх по лестнице, оставив Ремуса далеко позади. Карлик был старшим из тринадцати детей, и роды в его семье были делом таким же привычным, как Великий пост. Он растер руки Амалии своими лапками и сказал, что пройдет еще много часов, прежде чем она родит, и пока рано посылать за Hebamme[65], поэтому мы должны сидеть и ждать.
— Стань рядом с ней, — велел он мне, — и держи ее за руку.
Я сделал, как он сказал. Комната завертелась у меня перед глазами.
— Ради бога, Мозес, — воскликнул Ремус, — нужно дышать, или ты опять упадешь в обморок!
Амалия потерлась горячей щекой о мою ладонь.
— Мозес, — позвала она, — ты не должен волноваться. Со мной все будет в порядке.
Но я продолжал волноваться. Я не мог вдохнуть полной грудью и вбирал в себя воздух, только поднимая вверх плечи. Я до крови искусал губы. И едва не упал в обморок снова. Ремус принес мне стул. И потом уже Амалия гладила мою руку.
— Эти, которые, как он, они все такие хилые? — шепотом спросил Тассо Николая.
— Нет, нет, — пробормотал в ответ Николай. — Он всегда был таким. Даже еще до того, как его… кхм… ну, ты понимаешь. Наверное, это из-за его детства в горах — слишком близко к солнцу жил.
Тассо внимательно оглядел меня и кивнул.
Через несколько часов схватки у Амалии усилились.
— Думаю, — сказала она, задыхаясь и закрывая от боли глаза, — я могла бы лечь в кровать.
Мы вскочили, но Тассо кивнул одному мне:
— Только ты.
И пока я помогал ей лечь в кровать, Тассо понесся вниз по лестнице и выскочил на улицу, чтобы привести Hebamme.
— Спой мне, Мозес, — попросила Амалия.
Я встал рядом с ней на колени и выбрал одно из тех священных песнопений, которые исполнял для ее матери. Внезапно я снова смог дышать. Она закрыла глаза, пальцы ее ног сжались и снова выпрямились, прогоняя мой голос по распухшим ногам. Она вздохнула, когда он завибрировал в ее спине и расслабил нутро. Ее дыхание замедлилось, она снова открыла глаза и улыбнулась. Это все, чего я хотела, сказал мне ее взгляд, и, пока я, как на молитве, стоял, преклонив колени, и пел в этой тесной комнате, под шум бряцающих кофейных чашек, доносившийся из-за тонкой двери, с едким привкусом дровяного дыма на языке, мне стало понятно, какой дар я обрел. Так пусть же придет будущее! — подумал я, как всегда гордый и полный надежд.
Потом ее глаза расширились, и лицо напряглось, словно она увидела за моей спиной призрака. Ее тело потеряло мой голос, как будто чьи-то пальцы придавили струны скрипки. Она схватилась руками за выпирающий живот и судорожно вздохнула.
Секунд через тридцать все прошло, но у меня перед глазами все еще стоял образ той маленькой страдающей девочки, которую я встретил столько лет назад и которую увидел сейчас в моей возлюбленной.
— Ох, Мозес, — сказала она, — наверное, будет больно.
Я положил ей на лоб холодное полотенце и поискал слова, которые могли бы успокоить ее, но так и не нашел.
Она взяла меня за руку:
— Я так боюсь, что у ребенка будет лицо Антона. Я хочу, чтобы наш ребенок был похож на тебя!
В первый раз она сказала мне о своих страхах. Я взял ее руку и поцеловал.
— У меня есть одна тайна, — вымолвил я. — У меня был отец. Самый ужасный человек из всех, кого я только знал. Безобразный. И очень злой. И поэтому, покуда ты не увидишь во мне этого ужасного человека, не опасайся за нашего ребенка. Я не могу сказать тебе, кем станет этот ребенок, но обещаю: он не будет таким, как его отец.
Она сжала мне руку, и я был счастлив увидеть, что это успокоило ее, даже несмотря на то, что при следующих потугах она зажмурила глаза и застонала. Когда очередные схватки закончились, открылась дверь, и Тассо ввел в комнату Hebamme. Она была высокой и тощей, с жесткими седыми волосами. И нахмурилась при виде набитой людьми комнаты. Но только и всего. Многие Hebamme из Инненштадта изумленно взглянули бы на эту сцену и бросились прочь: дама, одна, с четырьмя мужчинами, ни один из которых не доводится отцом ее ребенку! Но эта женщина, закалившаяся на улицах, где полно борделей, на улицах, где матерями становятся девочки, зачерствевшая душой из-за женщин, желающих убить существо, зародившееся внутри них, — эта женщина вопросов не задавала.
Она взглянула на меня и, должно быть, очень ясно ощутила мой ужас. Hebamme велела Тассо вскипятить воды, приготовить простыни и полотенца и освободить ей стол, чтобы она могла разложить свои инструменты. А потом отдала последний приказ.
— Выведите этого мужчину, — кивнула она в мою сторону, — из комнаты и не впускайте, пока ребенок не родится.
Амалия попыталась сесть, но Hebamme силой заставила ее лечь обратно. Наши глаза встретились. Никогда я не видел такого страха на ее лице.
— Мозес! — позвала она.
— Все будет хорошо. — Мое горло сжалось так, что я смог выдавить из себя лишь шепот. — Я буду рядом.
Тассо выпроводил меня из комнаты.
Он усадил меня на стул, и так мы и сидели трепеща в тихой, полутемной гостиной, прислушиваясь к редким хлопкам закрывающейся двери кофейни, воплям детей на улице да постоянным болезненным восклицаниям за тонкой стеной.