Странные солдаты, одетые в кургузые курточки и узкие брюки, обтягивающие их толстые ягодицы, — у всех у них толстые ягодицы, даже у худых, и вогнутые поясницы тоже, — смотрят, как мы проезжаем. У меня, погруженного в свои горькие мысли, замедленная реакция, но мужики вокруг меня восклицают: «Америкашки!», — размашисто приветствуют, подпрыгивают и кричат: «Ур-ра!». Кургузые курточки с толстыми задницами делают вялый жест и отвечают: «Хел-лоу!», — продолжая жевать резинку. Они и в самом деле резинку жуют.
Так, значит, — приехали. Пересекли линию фронта. Не было никаких формальностей, даже не остановились.
И прямо сразу, что же мы видим? Справа, слева, теснясь по огромной долине до самого горизонта, — машины темно-зеленого цвета. Разного рода. «Кубели»{126} с откидным верхом и углами, вычерченными по линейке, офицерские «мерседесы», грузовички, угнанные из Франции «ситроэны», бронемашины, бронетранспортеры и полу-бронетранспортеры, какие-то штучки на гусеницах, грузовики, грузовики, грузовики, мотоциклы, мотоциклы, мотоциклы… И все это с номерными знаками SS! За исключением, — то там, то сям, — одного или двух WH: Wehrmacht. На километры и километры! Засранцы! Ебаные! Так вот оно что! В то время как бедных мудозвонов из фольксштурма шинковали, чтобы притормозить русачков, в то время как нас, всех остальных, сраную шваль, заставляли копать траншеи перед линией фронта, а потом топать «на Запад», с револьвером в спину, в то же самое время эти полководцы — элита элит, цвет расы, гордость Германии, все они шпарили полным ходом к снисходительной Америке, к ее молочному шоколаду, к ее сигаретам, к ее жевательной резинке… Великая сраная опера, их экзальтированная Тетралогия{127}, — все туфта. «Сумерки Богов» — херня. Пусто в штанах. Или нет, не пусто, а полным-полно поноса, зеленого мандража. Сверхчеловеки в победе — коровьи лепешки в поражении. Для америкашек военнопленный — это военнопленный. Для русских эсэсовец — это эсэсовец. Потому что русские имели их на своей шее целых три года, этих эсэсовцев. Американцы — нет.
На всю свою жизнь запомни, Франсуа, эти поля эсэсовских тачек в американской зоне! Тысячи тысяч номерных знаков SS, сразу за линией фронта… Если когда-нибудь какой-то воинствующий вояка какого угодно цвета заговорит при тебе о «величайшем жертвоприношении», о том, чтобы «пролить всю кровь, и до последней капли, но не сдаваться», о «славе павшего воина» — прокрути сразу все это в твоей маленькой киношке: океан землисто-зеленого цвета красивых машин SS, отполированных, ровными рядами, покуда хватает глаз, покуда хватает глаз.
* * *
С чего они начинают, эти америкашки? Нас ограждают колючей проволокой! Часовые, выход воспрещен. «Во избежание инцидентов!» Якобы мы способны провоцировать мирное немецкое население. А мирное немецкое население ходит гоголем, празднично разодетое, по другую сторону колючей проволоки, с правильной стороны. Девушки цепляются за руку американского офицера, — все гордые из себя. Дурнушки довольствуются простой солдатней. Я не против — лучше уж видеть такое, чем очередь на изнасилование, но непонятно, зачем же меня запирать. Если они невиновны, кто же тогда я, спрашивается?
Кто шибко ругается, так это уцелевшие женщины в полосатых пижамах. Их привезли из Нойбранденбурга, но также и из другого лагеря, какой-то дыры под названием Равенсбрюк. Они держатся группами, между собой, не смешиваются с остальными. У некоторых голова обрита. У мужчин тоже, но это не так поражает, конечно.
Время от времени — переполох: кто-то заметил эсэсовца или бывшего капо, пытающегося просочиться. «Политические» хотят расправиться с ними прямо на месте, по-тихому, а то эти здоровые мудозвоны, американцы, будут их еще лелеять, прочитают им назидание и отправят в Америку, в четырехзвездочные лагеря, а это-то «политическим» вовсе не по нутру.
С самого поступления проходишь дезинфекцию. Опрыскивают тебя белым порошком повсюду, даже не заставляя раздеться. Оттягиваешь ворот — спрыск между грудями, спрыск в спину, оттягиваешь штаны — спрыск спереди и сзади, и потом здоровый спрыск в волосы и все, — паразиты прикончены, это чудодейственный препарат, американская штуковина, называют ее ДДТ. Штемпелем по руке, чтобы доказать, что прошел, — и идешь оформляться в контору.
Там дают бирку, которую ты прикрепляешь к пуговице. И потом обменивают марки. Сдаешь свои рейхсмарки, а тебе — эквивалент оккупационной валюты, которую ты сможешь обменять во Франции. У меня ни шиша, поэтому в очереди стоять не приходится. Но надо было видеть те тюфяки, которые мужики вытаскивали из-под своих курток! Так что же, так, значит, освящается труд во славу военной промышленности врага? А я, как дурень! Парни из Майенны были правы: за труд и сбережения всегда воздается… Когда подумаешь, что в русской зоне рейхсмарки можно было сгребать лопатой на улице! Мы с Марией собрали бы, сколько могли, было бы на что купить себе дом! Да, дурачина, но Марии-то больше нету. На хрена тебе теперь этот дом?.. Хотелось бы иметь мужество покончить с собой.
Двое суток в этом сраном, тоскливом лагере, а потом — по вагонам! Телятник. Голландия. Бельгия. Я ничего не вижу. Болен, как никогда. Каждые пять минут я приседаю у двери, цепляясь за какого-нибудь парня, чтобы не выпасть, и опустошаюсь на железнодорожную насыпь. Вокзалы. Дамы-благотворительницы. Миски с супом. Супа из брюквы. Не так уж с ней и покончено, с войной этой. Проглотить невозможно. Сжавшись калачиком на соломе, клацаю зубами.
Лилль, — все выходят. Пытаюсь с волнением повторять себе, что я во Франции. Но мне плевать. Казарма. Впервые в жизни попал в казарму. Знал я их только по рассказам Куртелина{128}. И точно, — прямо как у Куртелина. Стены коричневые внизу, грязно-желтые наверху. Общая спальня. Огромная. Конторы. Здесь уже все серьезно. Военный с мордой засранца-прораба разбирает мой случай. Трудовая повинность? Все так говорят! Не добровольцем ли подались, случайно? Нет. Ваши бумаги? Все потеряны. Ах, ах!.. Совершили ли вы какой-либо акт сопротивления? Сопротивления?.. Вообще-то конечно! Только мне никогда бы в голову не пришло называть это именно так. Да, саботаж. У меня даже было три предупреждения гестапо в письменном виде, одно из них строгое. Два года в штрафном отряде… Ну, замечательно! Вы можете доказать это? Я все потерял, — сказал же! Бумаги остались у меня в чемодане, мамином девичьем чемодане, русские его сперли, и жену мою вместе с ним! Да, да, конечно… Выходит, что можно рассказывать все что угодно! Очень удобно… Он меня доведет, этот сверхсрочник. Может, еще скажете, что я вру?! И потом вдруг гнев меня захлестнул, я начинаю орать. Обзовите меня тогда добровольцем, эсэсовцем, — а почему бы и нет? Хотите видеть мою татуировку? Она у меня в очке, татуировка эсэсовца! И начинаю снимать свои портки, зеленый от бешенства, — пошли они к черту, нечего мне терять. Двое солдат меня хватают, один из них шепчет на ухо: «Не заводись, он засранец, не валяй дурака». Успокаиваюсь. Аджюдан продолжает допрашивать. Знаете ли вы, что вы военнообязанный? Мы вас приструним. Какого вы года? 23-го, февральский. Призыв сорок третьего, так ведь? Единственный год, освобожденный от военной службы! Как нарочно! Придется это еще доказать, парнище! Хорошо, ладно, мсье, ладно, дайте до дома добраться. — там это будет не трудно… Называйте меня «Аджюдан»! Нет, мсье, я не рядовой, плевать мне на эту вашу поебень.
Он нехотя вручает мне карту репатрианта, которая якобы даст возможность получать талоны на питание и все остальное. Талоны… Ах да, черт возьми! Они здесь еще по талонам!
Прогуливаюсь по Лиллю. Солнце жарит вовсю. Лилль — это такой город, который полагается смотреть под проливным дождем. А так, под слепящим солнцем, он грустен до слез. Плачу. Ноги мои тают. Я возвращаюсь к себе, чтобы развалиться на раскладушке, в моем углу большой спальни, недалеко от сортира.
И снова телятник. Поезд мешкает, везде останавливается, миски Вьяндокса{129}, кофе с молоком, суп из брюквы. Тошнит. Полуобморочность. Знобит. Один бывший военнопленный дает мне свою куртку вместо одеяла. Северный вокзал. Темная ночь. Нас собирают в холле. В этот час метро уже не работает, поэтому вами займутся, так что уж не бузите, будьте добры, держитесь все вместе.
Ведут нас вверх по бульвару Мажента, потом по Роше-шуар до площади Клиши. Париж таков, как будто войны не было. Пигаль работает на всю катушку. Американская солдатня повсюду. Пьяны в стельку, это само собой. Полно негров. В странных драндулетках с бульдожьим носом, открытые всем ветрам, как те, что на ярмарочных манежах, амбалы в белых касках с литерами MP протискиваются везде, размахивая дубинками. От Барбеса до Клиши — гулянье стоит неслыханное. Спектакли голых женщин, стриптизы, перья в жопе, киношки, бистро, закрутка полная, мы шагаем между двумя изгородями из света, моргая глазами, как совы на солнце. Многие дают тем или иным заведениям себя втянуть внутрь. А я как обалделый иду за стадом.