Он объяснял доходчиво и образно. Южин давно заметил, что чем крупнее специалист, тем проще у него получается.
— Но что ж вы раньше смотрели! — досадливо воскликнул Южин. — Сами виноваты.
— Господи, да как же можно раньше, Сергей Ильич только сейчас обосновал…
Лицо Южина сделалось непроницаемым, почти туповатым.
Мундир слишком стягивал грудь и живот. Южин подумал, что придется перешить мундир, слои жира откладывались, как годовые кольца у дерева, и тому молодому, сухощавому Южину, который был там, внутри, становилось труднее дышать и двигаться.
— У вас, конечно, процесс, научная мысль кипит и развивается, — язвительно сказал он. — Но мы не можем так вот — сегодня одно, завтра другое.
А вот то, что Голицын может сегодня одно, а завтра другое и считает это естественным, как будто гордится этим, задевало Южина. Здесь было что-то несправедливое, он сам толком не мог разобраться. И было непонятно, почему сейчас не Голицыну, а ему, Южину, трудно и неловко так же, как было у министра.
— Остановиться теперь невозможно, — весело говорил Крылов. Исхудалый, заросший, он производил впечатление плутавшего где-то и наконец вышедшего к людям путника. — Вы ж понимаете, надо как можно скорее испытать, — он смотрел на Южина так, как будто тот входил в их сообщество и поэтому возражения Южина не следовало принимать всерьез.
У этих легкомысленных чудаков получалось куда как просто. Пора было их отрезвить. Южин взялся за это без всякой жалости. Как дважды два, он доказал, что ничего у них не выйдет. Поздно. И бесполезно, приказ есть приказ. И как возвращаться к министру…
Голицын погрустнел, сник, Крылов тоже словно очнулся; завинтив ручку, спрятал ее в карман. Больше он не смотрел в лицо Южину, а смотрел куда-то ниже, на его мундир, и это раздражало. Южину вдруг представилось, каким он кажется Крылову, мундир стал еще теснее, и Южин почувствовал, что говорит не то, что ему хочется, и от этого еще больше разозлился. Но теперь он уже был пленником своих слов и должен был дойти до конца, он знал заранее все, что скажет. Он подумал, что началось это даже не у министра, когда он промолчал, а еще раньше. И сколько он ни оглядывался назад, он все не мог понять, когда это началось. Вдруг он вспомнил, как в этом же кресле сидел Тулин и обольщал его, и это воспоминание придало ему силы.
Опять лететь в грозу? Снова идти на риск?
Голицын растерянно молчал. Видимо, ни он, ни Крылов не думали об этой стороне дела. Но Южин напомнил им. Он не забыл речи Голицына на комиссии.
— Мы будем последовательно, этап за этапом… — начал было Крылов.
— Слыхали. Нет. На сей раз я вам не помощник, — сказал он. — Прикажут мне, тогда будем разговаривать.
— Но куда обратиться, куда ж обратиться? — спросил Голицын.
Крылов медленно поднялся. Страшная усталость проступила на его лице, ребячьи припухлости у губ опали морщинами.
— Никуда я обращаться не буду. — Он хлопнул папку на стол, голос сорвался криком. — Довольно с меня! Я свое сделал! Теперь как хотите!
— Сергей Ильич! — воскликнул Голицын.
Крылов вышел на середину комнаты, потянулся, точно сбросил тяжесть, и Южин понял, что Крылов не хитрит, это не поза, не маневр, он может взять и уйти, у него своя мерка происходящего. Этот парень действовал открыто, начистоту, не заботясь о впечатлении, какое он производит, так же, как старые летчики — друзья Южина, так же, как и он сам когда-то, на фронте.
— Самый легкий выход, — сказал Южин, — с рук сбыть. Только я вместо вас воевать не буду, Сергей Ильич.
Крылов посмотрел на мундир Южина. Потом он вернулся к столу. Длинные руки его висели из коротких рукавов слишком просторного пиджака.
Крылов взял папку и, не поднимая глаз, сказал:
— Много у вас орденов. Все боевые. На войне вы, видно, держались храбро. А сейчас ведь не стреляют.
Он направился к двери, и Южин смотрел, как болтается на его плечах дешевенький пиджак из светло-зеленого твида.
Голицын начал извиняться за Крылова. Южину надо было что-то сказать. Он сказал, что следовало бы сообщить в институт, чтобы там научили Крылова вести себя.
Домой Южин возвращался пешком. Он ушел раньше обычного, сославшись на головную боль. Было солнечно и холодно. От осеннего воздуха, от блеска промытых окон улица стеклянно звенела, виделось далеко, лица людей были чистыми, с ясным блеском глаз.
Давно Южин не ходил днем по улицам, вот так, без всякого дела. Шли парни, сунув руки в карманы коротких пальто, яркие шарфы их были небрежно замотаны. Южин чувствовал, как шинель тяжело оттягивает плечи.
Он начал было вспоминать, когда и за что он получил ордена, но вспоминались почему-то всякие пустяки — полковая столовая, бортмеханик Федот, который любил говорить: «Дальше фронта не пошлют, больше пули не дадут». Потом он вспомнил свой первый бой под Лугой и возвращение на аэродром — там были уже немцы. Он посадил машину на проселочной дороге, раздобыл бензин и снова полетел, разыскивая своих.
В полку его всегда считали храбрым. Но он-то знал, что храбрость — это не то, что, например, умение. Храбрым всякий раз приходится быть заново. И военная храбрость совсем не то, что гражданская. Он мысленно изругал Крылова, надеясь, что станет легче, но легче не становилось. Ни у Крылова, ни у Голицына ни хрена не получится: они не умеют разговаривать с начальством. Это не ходоки. Крылов, конечно, отчаянный… Южин вдруг подумал, что он уже на комиссии втайне симпатизировал Крылову, именно втайне. И хвалил себя за то втайне, что подавляет личные симпатии. На самом же деле просто так было удобнее. Сперва всегда кажется: то, что удобно, и есть правда. Поверил бы с самого начала своим чувствам — и, глядишь, оправдалось бы. Требуем, чтобы нам доверяли, а мы сами себе не верим.
«Запустил я себя как личность», — подумал Южин и вдруг сообразил, что думает о самом себе. Это его даже удивило. Никогда он этим не занимался. Думал о службе. Думал о детях, еще о чем? Ну о друзьях, о жене, а вот о себе самом как-то не приходилось. Все было недосуг, вроде и ни к чему. Вот так и живем, живем и вдруг однажды обнаруживаем, что ни разу и не задумались, как же мы живем. С кем угодно сидим, болтаем, а для себя всю жизнь, бывает, не найдется времени. Времени, или охоты, или мужества…
Папка лежала на столе, завернутая в газету. Крылов не прикасался к ней.
Ему казалось, что когда он кончит, то эту папку будут вырывать друг у друга, поднимется кутерьма, столпотворение, его будут качать чуть ли не на Красной площади или по крайней мере премируют двухнедельным окладом.
Его выслушивали, поздравляли, и на этом все кончалось. Ему даже были готовы помочь, но он не знал, о чем просить, он напоминал бегуна, который с честью прошел свою дистанцию и на этапе обнаружил, что некому передать эстафету. Признаться, он никогда всерьез и не помышлял брать на себя руководство группой, становиться заводилой. Он хотел решить задачу, и он решил ее, теперь пусть другие беспокоятся.
В Москве остановилась Ада. У нее был отпуск — она ехала в Крым. Ада привезла письмо от Аникеева, он приглашал Крылова вернуться в институт, обещал договориться обо всем с Лиховым.
Ада показалась Крылову еще более красивой, в ней что-то смягчилось, глаза ее поголубели талой синью, она не пыталась поучать и наставлять, и Крылов очень обрадовался ей. Ада приглашала ехать вместе в Крым. Он медлил, не зная, что ей ответить. Он сам не понимал, чего он ждет. Иногда ему казалось, что кто-то с минуты на минуту постучится в дверь, возьмет у него проклятую папку, и тогда он наконец освободится.
На симпозиум съезжались участники. Голицын был занят с утра до вечера, и Крылов слонялся без толку. Ада осторожно посоветовала сходить к Лихову.
— С какой стати? — вспылил Крылов. — Чего я буду набиваться? Им неинтересно, так мне тем паче.
— Кому это «им»?
Он тупо уставился на нее и, наконец поняв, рассмеялся.
Было воскресенье. С утра шел дождь. Ада прибрала комнату, выкинула старые журналы, газеты, стало просторно, уютно. Вытирая стол, она аккуратно вытерла и фотографию Наташи, ни о чем не спрашивая. Соорудив себе из полотенца передник, она легко и бесшумно работала, подшучивала над неряхами-мужчинами, а Крылов развивал ей теорию о том, как женщины задерживают развитие человечества. Они загружают промышленность производством брошек, бус, сумочек. А шляпы? Каждый год новый фасон. А косметика? Трельяжи, грильяжи…
Ада смеялась, из-под растрепанных волос блестели глаза, она была трогательно домашней, ничего похожего на ту строгую, прекрасную статую, перед которой он всегда чувствовал себя посетителем музея. И вдруг он подумал, что Ада ждала его еще преданней и беззаветней, чем он Наташу. И ей так же тяжело, как ему. В сущности, он обошелся с Адой, как Наташа с ним, только с Наташей он сам был виноват, а Ада ни в чем не виновата, она виновата лишь в том, что любит его.