На полотне был пучок коричневых мазков — не тех серых, которые Оркатт старательно вымарывал в «Композиции № 16», — и в светлом, но уже не белом фоне угадывался пурпурный цвет. Темный колорит, утверждала Доун, свидетельствует о революционном пересмотре художником своих формальных выразительных средств. Она сказала это Шведу, а он, не зная, как реагировать, да и не интересуясь особенно «формальными средствами», промямлил в ответ: «Интересно». Когда он был ребенком, в доме у них не было ни одного произведения искусства, не говоря уже о произведениях «модернового» искусства, — в его семье подобными вещами увлекались не больше, чем в семье Доун. У Дуайров висели картинки религиозного содержания, и, может быть, Доун вдруг заделалась экспертом по «формальным средствам» от тайного стыда за детство в доме, где, кроме обрамленных фотоснимков ее самой и маленького братишки, висели только литографии Девы Марии и Сердца Христова. Если эти пижоны с утонченным вкусом вывешивают у себя на стенах произведения современного искусства, что ж, значит, они появятся и на наших стенах. Мы и у себя повесим формальные средства. Так, что ли? Доун, конечно, отрицает, но уж не говорит ли в ней опять-таки ирландский комплекс?
Она приобрела картину прямо в студии Оркатта, и стоила она им половину того, что они уплатили за новорожденного Графа. Швед сказал себе: «Бог с ними, с деньгами, забудь о них — сравнил божий дар с яичницей» — и таким образом справился с собой. Но вообще он расстроился, когда увидел «Медитацию № 27» ровно на том месте, где когда-то висел любимый им портрет Мерри, тщательно выполненный, очень похоже, пусть и с переизбытком розового цвета, изображающий здоровенькую шестилетнюю Мерри в светлых кудряшках. Портрет маслом написал для них в Нью-Хоупе один жизнерадостный пожилой джентльмен, встретивший их в своей студии в блузе и берете и не пожалевший времени, чтобы угостить их глинтвейном под рассказ о том, как он учился живописи, копируя картины в Лувре. Он шесть раз приходил к ним в дом писать сидящую за пианино Мерри и взял всего две тысячи за картину вместе с позолоченной рамой. Но, как было сказано Шведу, поскольку Оркатт не попросил те тридцать процентов, которые им пришлось бы уплатить, если бы они купили «№ 27» в магазине, пять тысяч — это просто даром.
Его отец, увидев новую картину на стене, спросил: «Сколько он с вас содрал?» Доун помялась: «Пять тысяч долларов». — «Дороговато для грунтовки. А что там будет?» — «Что будет?.» — кисло спросила Доун. «Но ведь она не закончена… как я понимаю. Ведь не закончена?» — «В том-то и смысл этой картины, что она „не закончена“, Лу», — сказала Доун. «Да? — Он еще раз взглянул. — Что ж, если этот тип соберется ее закончить, я подскажу ему, как это сделать». — «Папа, — вмешался Швед, чтобы затушить разгоравшуюся искусствоведческую дискуссию, — Доун купила ее, потому что она ей нравится». И хотя он тоже мог бы сказать художнику, как закончить картину (возможно, в тех же выражениях, что вертелись на языке у его отца), он был рад повесить все, что Доун ни купила бы у Оркатта, только потому, что она это купила. Ирландский комплекс это или нет, но приобретение живописного полотна было еще одним признаком того, что ее желание жить пересилило желание умереть, из-за которого она дважды оказывалась в психиатрической клинике. «Картина, конечно, дерьмо, — сказал он потом отцу. — Главное, что она ее захотела. Главное, у нее снова появились желания. Ради бога, — попросил он, с удивлением чувствуя, что и сам вот-вот сорвется, хотя повод не стоил выеденного яйца, — о картине больше ни слова». И каков же Лу Лейвоу? В следующий свой приезд в Олд-Римрок он первым делом подошел к картине и громко сказал: «Знаешь, мне нравится эта вещь. К ней привыкаешь, и она начинает нравиться. Смотри, — обратился он к Доун, — кажется, что картина не доделана, а ведь на самом деле это здорово. Видишь, полосы размыты? Это он нарочно. Это искусство».
В кузове своего пикапа Оркатт привез огромный картонный макет нового дома Лейвоу, и предполагалось, что после ужина он будет продемонстрирован всем гостям. На столе Доун уже много недель копились эскизы и наброски, в числе прочих схема, показывающая угол проникновения солнечных лучей в окна первого числа каждого месяца года. «Свет! — восклицала Доун. — Целые потоки солнечного света». Она избегала жесткости выражений, способной переполнить чашу сочувствия к страданиям жены и задуманному ею средству спасения, но все-таки в ее словах снова проскальзывала ненависть к любимому им каменному дому и к любимым кленам — гигантским деревьям, защищавшим дом летом от зноя, а осенью торжественно окружавшим лужайку золотым шатром, шатром, в центре которого ему когда-то мелькнуло видение раскачивающейся на качелях Мерри.
В первые годы жизни в Олд-Римроке Шведу было никак не привыкнуть к мысли, что эти деревья принадлежат ему. Владеть деревьями — совсем не то, что владеть фабриками; то, что ему принадлежат деревья, еще удивительнее, чем то, что он, паренек, обитавший на спортплощадке Ченселлор-авеню и грязноватых улицах Уиквэйка, стал хозяином этого величественного каменного дома, ровесника Войны за независимость, в ходе которой Вашингтон дважды разбивал зимний лагерь на здешних холмах. Собственные деревья, озадаченно думал он, — это не собственный бизнес или даже не собственный дом. Правильнее считать, что деревья вверены его попечению. Да, именно так. Он попечитель деревьев, и его задача передать их своим потомкам: цепочке, начинающейся с Мерри и ее детей.
Чтобы снежные бури и сильные ветры не сломали клены, он обвязал их тросом, пустив его вокруг самых больших деревьев. На фоне неба, если смотреть снизу, трос вычерчивал нечто вроде параллелограмма на высоте пятидесяти футов, и над ним распускались по сторонам могучие ветви крон. Проволоку громоотводов, змейкой ползущую по стволам до самых макушек, на всякий случай проверяли каждый год. Два раза в год клены обрызгивали инсектицидами, через два года на третий удобряли, и к ним регулярно приходил озеленитель — обрезать отмершие ветки и вообще приглядеть за самочувствием личной рощи Лейвоу, которая начиналась прямо у дверей дома. Деревья Мерри. Фамильные деревья Мерри.
Осенью он всегда строил планы так, чтобы вернуться домой засветло, и, как он и надеялся, она всегда оказывалась на качелях; взлетала над ковром желтых листьев, устилавших землю под ближайшим к дому, самым большим кленом; качели к этому клену он привязал, как только ей исполнилось два года. И, раскачиваясь, она взлетала чуть не до второго этажа, до веток, упиравшихся в окна их спальни… Но если для него эти бесценные моменты на закате дня символизировали полное воплощение всех его чаяний, то для нее они не значили ровным счетом ничего: она, как выяснилось, любила эти деревья не больше, чем ее мать — дом. Она беспокоилась об Алжире. Она любила Алжир. Дитя на качелях, дитя в обрамлении древесных куп. Это дитя в обрамлении древесных куп сидело теперь на полу той каморки.
Оркатты приехали пораньше, чтобы Билл с Доун успели поговорить о проблеме соединения одноэтажного дома и двухэтажного гаража. Оркатт уезжал в Нью-Йорк на пару недель, и Доун не терпелось поскорее решить эту последнюю задачу, потому что они уже месяц кумекали, как добиться архитектурной гармонии между двумя такими разными строениями. Гараж имел вид амбара, но Доун не нравилось, что он стоит слишком близко от дома, такого самого по себе особенного, и нарушает общее впечатление; тем не менее она не одобряла оркаттовскую идею восьмиметрового перехода — ей казалось, что из-за него все сооружение станет похоже на мотель. Они чуть ли не ежедневно вели дискуссии, обсуждая не только размеры, но и «образ» этого перехода — не сделать ли его в виде теплицы, например, а не обычного коридора, как планировалось первоначально. Доун страшно раздражалась, когда чувствовала, что Оркатт пытается, пусть и деликатно, навязать ей что-нибудь в духе близкой ему старомодной архитектурной эстетики вместо строгого модернового стиля, в каком она мыслила свой новый дом; пару раз он просто вывел ее из себя, и она даже подумала, что зря, наверное, обратилась к архитектору, который, несмотря на весь свой авторитет у местных подрядчиков — что гарантировало первоклассное качество строительства — и безупречную профессиональную репутацию, все-таки был в основном «реставратором старины». Она уже давно не была той молоденькой девушкой, только что покинувшей городок Элизабет и родительский дом со статуей в коридоре и картинками на стенах, которая робела перед снобами, к каковым она, ничтоже сумняшеся, причисляла и Оркатта. Когда они ссорились, она особенно язвила по поводу его (обоснованных) претензий на положение нетитулованного дворянина. Однако гнев и презрение улетучивались мгновенно, и меньше чем через сутки Оркатт опять появлялся у нее с «дивным решением» — как она называла его идеи, шла ли речь о месте для стирально-сушильной машины, устройстве верхнего света в ванной или же о лестнице в гостевую комнату над гаражом.