«Нет, к сожалению, я не брат Брюстера, — и даже не сам Брюстер».
Он наклонил набок голову с ещё более довольным видом.
«Ну-ка, гадай дальше, шут».
«Прекрасно», сказал шут, «значит, вы не пришли от телефонной компании мне надоедать этими неоплаченными фантастическими разговорами?»
«А вы что, никогда не звоните?»
«Виноват?»
Я сказал, что мне показалось, что он сказал, что он никогда…
«Нет, я говорю о других — о людях вообще. Я не обвиняю именно вас, Брюстер, но, право же, ужасно глупая манера у людей входить в этот дурацкий дом без стука. Они пользуются сортиром, они пользуются кухней, они пользуются телефоном. Антон звонит в Бостон, Мария в Рио. Я отказываюсь платить. У вас странный акцент, синьор».
«Куильти», сказал я, «помните ли вы маленькую девочку по имени Долорес Гейз? Долли Гейз? Долорес в Колорадо? Гейзер в Вайоминге?»
«Да, да, вполне возможно, что это она звонила во все эти места. Но не всё ли равно?»
«Мне не всё равно, Куильти. Дело в том, что я её отец».
«Вздор. Никакой вы не отец. Вы иностранный литературный агент. Один француз перевёл моё „Живое мясо“ как „La Vie de la Chair“[139]. Какое идиотство!»
«Она была моим ребёнком, Куильти».
В том состоянии, в котором он находился, его невозможно было по-настоящему смутить, но его наскакивающая манера уже становилась менее уверенной. Какая-то тень насторожённого разумения затлелась в его глазах, придав им подобие жизни. Впрочем, они сразу опять потускнели.
«Я сам люблю ребятишек», сказал он, «и у меня много друзей среди отцов».
Он отвернулся, ища чего-то. Стал бить себя по карманам. Попытался привстать.
«Куш!», сказал я — по-видимому, гораздо громче, чем хотел.
«Незачем орать на меня», пожаловался он странным бабьим голосом. «Просто ищу папирос. До смерти хочется курить».
«Вам и так недалеко до смерти».
«Эх, бросьте», сказал он. «Мне это начинает надоедать. Чего вам надо? Вы француз, мистер? Вулэ-ву-буар? Перейдемте в барчик и хлопнем…»
Он увидел маленький чёрный пистолет, лежавший у меня на ладони, словно я его предлагал ему.
«Э-э!», протянул он (подражая теперь типу «глупого гангстера» в кино), «какой у вас шикарный пистолетик. За сколько продаёте?»
Я шлёпнул его по протянутой руке, и каким-то образом он сбил шкатулку с низкого столика подле своего кресла. Шкатулка извергла десяток папирос.
«Вот они!», произнёс он весело. «Помните, как сказано у Киплинга: „Une femme est une femme, mais un Caporal est une cigarette“[140]. Теперь нам нужны спички».
«Куильти», сказал я. «Попробуйте сосредоточиться. Через минуту вы умрёте. Загробная жизнь может оказаться, как знать, вечным состоянием мучительнейшего безумия. Вы выкурили-вашу последнюю папиросу вчера. Сосредоточьтесь. Постарайтесь понять, что с вами происходит».
Он, меж тем, рвал на части папиросу Дромадер и жевал кусочки.
«Я готов постараться», проговорил он. «Вы либо австралиец, либо немецкий беженец. Как это вообще случилось что вы со мной разговариваете? Это дом — арийский, имейте в виду. Вы бы лучше уходили. И прошу вас перестать размахивать этим кольтом. Между прочим, у меня есть старый наган в соседнем зальце».
Я направил дружка на носок его ночной туфли и нажал на гашетку. Осечка. Он посмотрел себе на ногу, на пистолет, опять на ногу. Я сделал новое ужасное усилие, и с нелепо слабым и каким-то детским звуком пистолет выстрелил. Пуля вошла в толстый розоватый ковёр: я обомлел, вообразив почему-то, что она только скатилась туда и может выскочить обратно.
«Ну, кто был прав?», сказал Куильти. «Вам бы следовало быть осторожнее. Дайте-ка мне эту вещь, чорт возьми».
Он потянулся за кольтом. Я пихнул шута обратно в кресло. Густая отрада редела. Пора, пора было уничтожить его, но я хотел, чтобы он предварительно понял, почему подвергается уничтожению. Я заразился его состоянием. Оружие в моей руке казалось вялым и неуклюжим.
«Сосредоточьтесь», сказал я, «на мысли о Долли Гейз, которую вы похитили…»
«Неправда!» крикнул он. «Вы чушь порете. Я спас её от извращённого негодяя. Покажите мне вашу бляху, если вы сыщик, вместо того, чтобы палить мне в ногу, скотина! Где бляха? Я не отвечаю за чужие растления. Чушь какая! Эта увеселительная поездка была, признаюсь, глупой шуткой, но вы ведь получили девчонку обратно? Довольно пойдёмте, хлопнем по рюмочке».
Я спросил, желает ли он быть казнённым сидя или стоя.
«Это я должен обдумать», ответил он. «Вопрос серьёзный. Между прочим — я допустил ошибку. О которой весьма сожалею. Я, видите ли, не получил никакого удовольствия от вашей Долли. Как ни грустно, но я, знаете ли, импотент. А кроме того, я ведь устроил ей великолепные каникулы. Она познакомилась в Техасе с замечательными людьми. Вы слыхали, например…»
И, неожиданно подавшись вперёд, он навалился на меня, причём мой пистолет полетел под комод. К счастью, он был более порывист, нежели могуч, и я без труда пихнул его обратно в кресло.
Отдышавшись, он сложил руки на груди и сказал:
«Ну вот, доигрались. Vous voilà dans de beaux draps, mon vieux».[141]
Я наклонился. Он не двинулся. Я наклонился ниже.
«Дорогой сэр», сказал он, «перестаньте жонглировать жизнью и смертью. Я драматург. Я написал много трагедий, комедий, фантазий. Я сделал в частном порядке фильмы из „Жюстины“ Сада и других эскапакостей восемнадцатого века. Я автор пятидесяти двух удачных сценариев. Я знаю все ходы и выходы. Дайте мне взяться за это. В другой комнате есть, кажется, кочерга, позвольте мне её принести, и с её помощью мы добудем ваше имущество».
Суетливо, деловито, лукаво, он встал снова, пока говорил. Я пошарил под комодом, стараясь одновременно не спускать с него глаз. Вдруг я заметил, что дружок торчит из-под радиатора близ комода. Мы опять вступили в борьбу. Мы катались по всему ковру, в обнимку, как двое огромных беспомощных детей. Он был наг под халатом, от него мерзко несло козлом, и я задыхался, когда он перекатывался через меня. Я перекатывался через него. Мы перекатывались через меня. Они перекатывались через него. Мы перекатывались через себя.
В напечатанном виде эта книга читается, думаю, только в начале двадцать первого века (прибавляю к 1935-ти девяносто лет, живи долго, моя любовь); и пожилые читатели, наверное, вспомнят в этом месте «обязательную» сцену в ковбойских фильмах, которые они видели в раннем детстве. Нашей потасовке, впрочем, недоставало кулачных ударов, могущих сокрушить быка, и летающей мебели. Он и я были двумя крупными куклами, набитыми грязной ватой и тряпками. Всё сводилось к безмолвной, бесформенной возне двух литераторов, из которых один разваливался от наркотиков, а другой страдал неврозом сердца и к тому же был пьян. Когда, наконец, мне удалось овладеть своим драгоценным оружием и усадить опять сценариста в его глубокое кресло, мы оба пыхтели, как королю коров и барону баранов никогда не случается пыхтеть после схватки.
Я решил осмотреть пистолет — наш пот мог, чего доброго, в нём что-нибудь испортить — и отдышаться, до того как перейти к главному номеру программы. С целью заполнить паузу, я предложил ему прочитать собственный приговор — в той ямбической форме, которую я ему придал. Термин «поэтическое возмездие» особенно удачен в данном контексте. Я передал ему аккуратно написанный на машинке листок.
«Ладно», сказал он. «Прекрасная мысль. Пойду за очками» (он попытался встать).
«Нет»
«Как хотите. Читать вслух?»
«Да».
«Поехали. Ага, это в стихах»:
За то, что ты взял грешника врасплох,
За то, что взял врасплох,
За то, что взял,
За то, что взял врасплох мою оплошность…
«Ну, это, знаете, хорошо. Чертовски хорошо!»
…Когда нагим Адамом я стоял
Перед законом федеральным
И всеми жалящими звёздами его —
«Прямо великолепно!»
За то, что ты воспользовался этим
Грехом моим, когда
Беспомощно линял я, влажный, нежный,
Надеясь на благую перемену,
Воображая брак в гористом штате,
И целый выводок Лолит…
«Ну, это я не совсем понял».
За то, что ты воспользовался этой
Основою невинности моей,
За то, что ты обманом —
«Чуточку повторяетесь, а? Где я остановился?.. Да».
За то, что ты обманом отнял
Возможность искупленья у меня,
За то, что взял её
В том возрасте, когда мальчишки
Играют пушечкой своей…
«Так-с, первая сальность».
Она пушистой девочкой была,
Ещё носила маковый венок,
Из фунтика ещё любила есть
Поджаренные зёрна кукурузы
В цветистом мраке, где с коней за деньги
Оранжевые падали индейцы,
За то, что ты её украл
У покровителя её,
— А был он величав, с челом как воск…
Но ты — ему ты плюнул
В глаз под тяжёлым веком, изорвал
Его шафрановую тогу,
И на заре оставил кабана
Валяться на земле в недуге новом,
Средь ужаса фиалок и любви,
Раскаянья, отчаянья, а ты
Наскучившую куклу взял
И, на кусочки растащив её,
Прочь бросил голову. За это,
За всё, что сделал ты,
За всё, чего не сделал я,
— Ты должен умереть!»
«Ну что ж, сэр, скажу без обиняков, дивное стихотворение! Ваше лучшее произведение, насколько могу судить».