Я вспомнил на мгновение наш тральщик, и ребят, оставшихся на нем, и длинный ряд однотипных тральщиков у стенки, вспомнил, как беззаботно и весело прощался со всем личным составом, и сердце на мгновение сжалось от тоски. Со стыдом я почувствовал, что тральщик ближе мне сейчас и родней, чем отец.
— Водку привезли? — бодро спросил отец.
— Нет, — ответили мы.
— Ослы! — удивительно нежно пожурил он нас, и на голове у него появилась шляпа, нелепая соломенная шляпа тонкой выделки с ажурными разводами мелких дырочек для дыхания головы, услада периферийного домовладельца, очень нелепая на голове нашего отца, которого в детстве мы привыкли видеть в суконной фуражке а-ля Киров.
— В магазин! — скомандовал он.
Чемоданы были занесены на террасу, отец закрыл дверь, навесил замок, и мы пошли по дорожке. Оглянувшись, я посмотрел на дом. Дом, как и участок, был разделен на две половины, и другая половина, не принадлежавшая отцу, была свежепокрашенной, новенькой на вид, голубой, и там, на той территории, в зеленых грядках краснели помидоры, бегала собака, переваливались утки, маленькая девочка развлекалась на качелях — вообще кишела какая-то жизнь.
Отец остановился возле большого куста ярчайших цветов, кажется, астр, крякнув, поправил подпорки и пошел дальше.
— Давно ли ты стал увлекаться цветами, батя? — спросил Константин.
— В цветах моя философия, — не оборачиваясь, буркнул отец. Затылок его покраснел.
Над низким заборчиком приподнялась шляпа, такая же, как у нашего отца, только сильно поношенная, и мы увидели человечка с крепенькими красными щечками, с шелушащимся носом, на носу очки.
— Приветствую! — сказал человек.
Мы с Константином замедлили было шаги, но отец, даже не взглянув на человека, прошел мимо.
— Сынки пожаловали? — пискнул позади человечек.
Отец распахнул калитку, и мы пошли вдоль внешнего забора.
— Отчего вы так нелюбезны с соседом, сэр? — весело спросил Константин.
— Жук, — сказал отец, — куркуль. Сосны рубит, корчует, под грядки ему земля нужна. Агротехник.
Человек опять выглянул. Оказывается, он все время бежал за нами вдоль забора, подслушивал.
— Вам хорошо говорить про сосны, Иван Емельянович, с вашей-то пенсией, — на бегу запищал он. — А у меня какая пенсия, вы же знаете, хоть и полагается персональная… Заслужил, да, да, — кивнул он мне, видя, что смотрю на него с вниманием. — Вы же знаете, Иван Емельянович, что я заслужил…
— Да ну вас совсем! — буркнул отец, смущенно оглядываясь на нас.
— Хорош коммунист! — воскликнул сосед. — К нему обращаются, а он „да ну вас совсем“!
Отец замедлил шаги.
— Оставьте, — сказал он. — Ну чего это вы? Чего вы продираетесь сквозь ваши заросли? Одежду порвете.
— Обидно, — хлюпнул носом сосед, — сынки ваши приехали, а вы даже не знакомите. Когда касается игры…
— Знакомьтесь, — сказал отец.
— Силантьев Юрий Михайлович, — солидно сказал сосед.
Он сразу преобразился и смотрел теперь на нас несколько сверху, любовно, отечески строго.
— Ишь, какие орлы у тебя вымахали, Иван Емельянович. Орлы, орлы! Оба с Северного флота? Ну как, граница на замке?
— Мы с ним в шахматы иной раз играем, — смущенно пояснил отец. — Чумной старик. Мемуары пишет о своем участии в революции, примерно так: „Помню, как сейчас, в 19-м году 14 империалистических государств ледяным кольцом блокады сжали молодую Советскую республику“. И излагает учебник истории для средней школы. Но в шахматах имеет какой-то странный талант. Играет, как Таль: запутает, запутает, подставляет фигуры. Кажется, победа в руках, вдруг — бац — мат тебе!
Куда же ты теперь? — спросил меня отец за столом. — Может быть, продолжишь образование?
— Видишь ли, папа… — промямлил я, и вдруг меня осенило: — Понимаешь, есть у меня дружок, он служит на научной шхуне. Возможно, я пойду к нему на корабль матросом или аквалангистом.
— Матросом? Что ж… — отец посмотрел себе в тарелку и замолчал, словно там, в тарелке, среди огурчиков и помидорчиков, угадывались очертания моей судьбы. Может быть, он просто боролся с легкими толчками опьянения.
— И аквалангистом, — подсказал я.
Константин расхохотался и подмигнул мне. Отец взбодрился и поднял вилку с огурцом.
— Пошел бы в свое время в училище, был бы уже… — он посмотрел на Константиновы погоны. — Был бы уже старшим лейтенантом.
— Это штатский тип, батя, — сказал Константин, — законченный штатский тип. Шляпа.
— Я тоже штатский тип, — возразил отец, — но я…
— Нет, ты военный, — сказал Константин.
— В армии я был только год, юнцом — на гражданской, а потом партийная работа, строительство — ну, вы знаете… Так что я гражданский.
— Нет, ты военный, — серьезно сказал Константин, — такой же военный, как я. А Петька гражданский. Шляпа.
Он ласково улыбнулся мне.
— Ну, ладно, — сказал отец. — Итак, дальше. Понимаешь, пришлось сосредоточить на перемычке всю технику, до сорока бульдозеров…
Он рассказывал о последней своей крупной стройке. Ужин наш проходил дружно, весело, уютно, вкусно, хмельно, свободно на террасе, в темные стекла которой бились мотыльки, на скрипучих полах, под голой лампочкой, с импровизированными пепельницами и клочками газеты для селедочных костей, по-мужски, по- солдатски, по-офицерски.
Когда я ушел спать, отец с Константином еще оставались на террасе. Лежа в темной комнате, я слушал их громкие голоса и думал.
Папа, думал я об отце. Брат, думал я о Константине. Шляпа, думал я о себе. Мама, думал я о далекой матери. Девушка, думал я о несуществующей девушке. Шхуна, думал я о выдуманной шхуне. Тральщик, думал я об оставленных там, на Севере, друзьях.
Отец и Константин говорили о судьбах мира. Они расхаживали в дымных волнах, гремя, раскатывали шары своих голосов по опустевшей, притихшей в ожидании своей участи нашей планете.
Константин вошел в комнату, быстро стащил с себя обмундирование и лег.
— Эй, аквалангист! — крикнул он мне и сразу засвистел носом, заснул.
Я посмотрел на его молодой монетный командирский профиль и подумал о том, как скользит сейчас его подводная лодка, холодное тело в холодной среде под звездами, под пунктирами созвездий, под небом, под ветром, подо льдом.
Я видел отца через стеклянную дверь: он колобродил на террасе, собирал со стола — покатые его плечи с подтяжками, большие уши с пучками серых волос… Как мало я его видел в той его прежней жизни, он и родил-то меня чуть ли не в сорок лет.
Утром появилась женщина. Она вошла…»
На этом записи обрывались. Горяев бросил листы на стол.
— Утром появилась женщина, — сказал он, — все ясно. Не понимаю, зачем торчать в Сибири, если пишешь рассказы о Коломне. Ты читала?
— Отстань, — буркнула Таня.
Горяев встал в крайнем раздражении.
— Я знаю, что вы относитесь ко мне неуважительно, и ты и Марвич, но пусть он сначала достигнет профессионального уровня…
— Отстань ты от меня! — закричала Таня и села на кровати. — Какое мне дело до его профессионального уровня! Лишь бы он был со мной, и все! Мне все равно, что он делает, пишет или копает землю, только где он?
— Ладно, я пошел его искать, — сказал Горяев.
— Подожди! Не уходи! Сядь лучше здесь. Говори, чеши языком. Ну, значит, что ты думаешь о его уровне?
К вечеру воскресного дня Марвич был уже довольно далеко от Березани. «Голосуя» на развилках разбитых дорог, он добрался до населенного пункта Большой Шатун, по сравнению с которым Березань выглядела столицей, шумным и благоустроенным городом.
В Шатуне он зашел в столовую и полез через толпу шоферов к окошку. В окошко выставили ему тарелку с куском жирной свинины и с картофельным пюре.
Он слабо представлял, что с ним происходит. Почему сегодня утром он вышел из вагончика, оставив там Таню в тепле, в бликах солнца, в одиночестве, в счастливом полусне? Почему вдруг встретился ему бригадир? Почему вдруг подошел необычайно синий автобус? И почему он сел в него?
Всю ночь Таня шептала ему что-то, и он ей шептал. Светились фосфорические цифры и стрелки будильника. Приемник, передававший без конца джазовые концерты, к утру уже просто тихо гудел. Маячила в глазах оставленная Сережей тельняшка. Марвич пытался думать, пытался расставить все знаки препинания и произвести подсчет, но Танина рука тянулась к нему, он поворачивал ее лицо, глаза ее то открывались, то закрывались, было жарко. Запах табака и ее духов.
Вчера по дороге домой она стала казниться, чуть ли не кричала, все говорила о прошлом лете, но он крепко держал ее под руку и говорил: «Перестань, не наговаривай на себя, замолчи, я люблю тебя, я люблю тебя…»