Отчаявшись, Марвич решил уже заночевать в любом сарае на опилках, как вдруг увидел светящееся окошко и в нем под зеленой лампой лобастую голову врача.
— Ну, брат, ты меня огорошил, — сказал врач, раскрывая свои объятия.
Они сели играть в шахматы. Играли и ели кое-что из консервных банок.
— Ну, брат, разложил ты меня, — сказал утром врач и ушел на работу.
А Марвич отправился на почту и дал телеграмму Тане в Березань: «Не волнуйся, буду через два дня». Он опомнился наконец.
Днем он пошел на реку, шум которой в леспромхозе был слышен всегда. Река текла в укромном месте между лесистыми сопками, была она быстрой, бурлила, завихрялась, кое-где над валунами взлетали брызги.
Здесь не было ничего, кроме реки и леса. Кроме елей, лиственниц, осин. Кроме серых валунов, стоящих в воде с бычьим упорством. Здесь было все, как сотни лет назад, неизменно. Здесь трудно было представить мир людей, охваченных страстями, спорами, борьбой. Здесь придавалось значение иным явлениям: движению воды и стойкости валунов, осадкам и гниению корней, метеоритам, летящим сюда из бесконечных пучин космоса.
Этот мир не был навязчивым, он был густым и спокойным, в общем доброжелательным, он не стремился вовлечь тебя в свою жизнь и подчинить своим законам, у него хватало дел и без тебя. Здесь можно было просто разлечься на валуне и глядеть в небо, успокаивать нервы или фантазировать, стремиться ввысь, можно было думать о себе все, что угодно, можно было преувеличить свое значение, а также можно было курить, свистеть, плевать, читать книгу, ловить рыбу, биться головой о камни или тихо страдать.
Поднимите воротник куртки, нахлобучьте поглубже на глаза кепку — кружение речных водоворотов, весеннее верчение воды заставит вас несколько минут просидеть на одном месте, не двигаясь, не думая, сосредоточиваясь. Подняв взгляд выше и заставив его скользить по серой, проницаемой далеко вглубь стене весеннего леса, вы вспомните историю человечества от Месопотамии и Ханаанской земли до первых космодромов с вашими современниками, и, уже устремившись к небу, имея перед собой одно лишь чистое небо, вы станете думать о том, о чем вам хочется подумать сейчас.
Жалко Кянукука, жалко «петуха на пне», эту ходячую нелепость, жалко человека.
Вечером, когда солнце село в тайгу, с огромного пустынного неба донесся до Марвича тяжелый надсадный гул, отозвавшийся в груди. Это шел на Восток большой пассажирский самолет. Он был хорошо виден отсюда, из земных дебрей, маленькая блестящая полоска в огромном небе. Марвич задрал голову и подумал о своей стране.
«Мне отведена для жизни вся моя страна, одна шестая часть земной суши, страна, которую я люблю до ослепления… Ее шаги к единству всех людей, к гармонии… Все ее беды и взлеты, урожай и неурожай, все ее споры с другими странами и все ее союзы, электрическая энергия, кровеносная система, красавицы и дурнушки, горы и веси, фольклор, история — все для меня, и я для нее. Хватит ли моей жизни для нее?»
Он лежал на койке врача, слушал последние известия из Москвы, когда раздался сильный стук в дверь. В комнату вбежал Валера, запыхавшийся, красный. Он присел на табуретку и уставился на Марвича своим диковатым прищуром.
— Хочешь отличиться? — еле выговорил он.
— Снимай ватник, Валера, — сказал Марвич. — В шахматы играешь?
— Я тебя спрашиваю: хочешь отличиться? Этих трех мне сейчас показали, которые на сто восьмом… Понял?
— Что-о? — Марвич сел на койке.
— Эти гады, говорю, здесь объявились. На танцы пошли. Потанцуют они сегодня!
— В милицию надо сообщить, — сказал Марвич.
— Нет уж, — сказал Валера, — тот парень знакомый мне был. Тут уж я как-нибудь сам.
Он вскочил и стал застегивать ватник, сорвал крючок.
— Не надо так, Валера, — медленно сказал Марвич.
— Ладно. Не хочешь, обойдусь.
Двумя шагами он пересек комнату. Хлопнула за ним дверь. Марвич вскочил и схватил куртку.
— Подожди.
Он догнал Валеру, и они пошли вместе по темным улицам поселка. Над поселком, над бедными его крышами висел косой медный просвет. От спокойствия Марвича не осталось и следа. Валера, идущий рядом и чуть впереди, подчинил его ненависти, воспоминанию о человеке, которого бросили в кювет на сто восьмом километре.
— Валера, — позвал Марвич, вытирая со лба холодный пот. — Погоди.
— Я только поймать их хочу, — неожиданно громко и чисто сказал Валера, — только поймать. Я убивать их не буду. Что я, зверь? Поймаю и в милицию сдам, а там уж пусть хоть срока клепают, хоть вышку. Мы их поймаем, Валька. Ведь они трусы. Мы их сами поймаем…
В клубе, в тесном зальчике, играл баянист. Танцы были внеурочные, непраздничные, состоялись они только из-за того, что кинопередвижка не приехала, и поэтому не было в них особого энтузиазма. Так себе, кружилось несколько пар, а остальная публика стояла вдоль стен.
— Вон они, — тихо сказал Валера. — Все трое тут.
Убийцы стояли рядом с баянистом. Ничего в них не было примечательного на первый взгляд: один кряжист, другой высок, а третий прямо-таки хил; не были они, как видно, и очень-то дружны друг с другом, только общее убийство соединило их, и только это событие заставляло держаться с некоторым вызовом, с подчеркнутой решительностью.
Марвич и Валера, стоя в дверях, разглядывали убийц. Те их не замечали — вернее, не обращали на них внимания. Им важно было лихо провести сегодняшние танцы, никому не дать спуска и не потерять друг друга, они нервничали.
Один из них подошел к баянисту, нажал ему на плечо и сказал:
— А ну-ка, друг, сыграй «Глухай».
Баянист свесил голову и заиграл. Убийца запел:
Выткался на озере алый свет зари,
На току со стонами плачут глухари,
Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло,
Только мне не плачется, на душе светло.
Он пел и улыбался девчатам, а девчата почему-то ежились под его улыбками, словно чувствовали, что здесь нечисто. Убийца пел, заложив палец за лацкан, он пел, как артист, и правда, голос у него был приятный, он умель петь, похож был по виду на культурника из дома отдыха. Двое других попроще тоже улыбались и поводили плечами. Сапог одного из них слегка отстукивал такт.
Валера и Марвич смотрели на них.
Убийца кончил петь и улыбнулся, ожидая аплодисментов, но аплодисментов не было, хотя он действительно пел хорошо. Баянист заиграл танго, и зал, словно вздохнув с облегчением, стал танцевать. Убийцы стояли вместе и шептались смеясь.
— Я этих двух возьму на себя, а ты певца, — сказал Валера.
Марвич кивнул.
— Пошли, — сказал Валера.
Они пробрались сквозь толпу танцующих и подошли к убийцам.
— Ну ты, певец, — сказал Валера и легонько ударил сапогом по ботинку «певца». — От твоего пения… хочется. В гальюне тебе петь, а не здесь.
— А ну, отойди! — предупредил «певец», но видно было, что испугался.
Придвинулись двое других. Баянист поднял широкое и бледное, безучастное лицо.
— А эти хмыри тоже поют? — спросил Марвич Валеру.
— Выйдем, — сказал «певец».
Все пятеро, сбившись в кучку, зашагали к выходу. Шли, касаясь друг друга плечами.
— Жить вам надоело? — взвизгнул маленький на улице, за углом клуба.
— Надоело, — медленно проговорил Валера, — как тому, со сто восьмого километра.
И одним ударом он сбил с ног маленького.
«Певец» выхватил нож, а кряжистый парень поднял кирпич.
Марвич ударил «певца» ногой, пытаясь сбить его, но тот отскочил и пошел на Марвича, держа перед собой нож. Марвич уклонился, и они стали кружить на одном месте, выбирая момент. Рядом сильно и жестоко бились Валера и кряжистый. Краем глаза Марвич заметил, что маленький зашевелился.
«Певец» шипел, бросая в лицо Марвичу грязные ругательства. Он кружил на согнутых ногах и глядел на кружащего тоже парня с настороженным, но спокойным лицом.
Марвич не испытывал злобы к «певцу» и поэтому знал, что проиграет. Он силился вызвать злобу, но она не появлялась. Если бы он видел, как они били монтировками того, из четырнадцатой автоколонны! Тогда в нем возникла бы злоба и он одолел бы «певца». А так он проиграет, это бесспорно, только ставка слишком уж большая в этой игре.
«Певец» тоже не испытывал злобы к нему и от этого приходил в отчаяние, впадал в истерику. Но он знал, что злоба появляется после первого удара. Когда они на сто восьмом километре «качали права» тому человеку, они не испытывали к нему злобы. Но когда один из них ударил его монтировкой по лицу и тот закрылся, все они почувствовали какой-то подъем и стали колотить его, а парень был поражен: он до конца не верил, что они его убьют, — и злоба на него распирала их, и они его били до тех пор, пока он не перестал дергаться.