Треслав сидел на краю постели, покачивая головой и соглашаясь с этим приговором. Его жизнь действительно была сплошным фарсом. Все в ней было нелепо и пошло. И он действительно пытался присосаться к чужой трагедии, поскольку ничего такого в его собственной жизни не было и не намечалось. Он не хотел навредить или оскорбить — совсем наоборот, — однако воровство есть воровство, как ни крути.
„Это жид!“ — со смехом кричали школьники, и Треслав воспринял эту дразнилку как личное оскорбление. Его это больно ранило. Хотя, если подумать, что ему за дело до детских разборок с каким-то там евреем, кроме того что он, как взрослый, обязан отодрать за уши мелких мемзеров? Почему, поднявшись уже позднее с парковой скамейки, он чувствовал себя как побитый пес и отправился искать утешения в вине? Какое горе и какую обиду он спешил утопить в бокале?
Видно, снова пришло время прощаться. Почему бы и нет? Чего-чего, а расставаний в его жизни было предостаточно, к этим вещам он привык. Одним больше, одним меньше.
Он увидел перед собой несколько путей, и его опьянила возможность выбора, притом что он был пьян и без того. Он мог сей момент бросить все, выйти за дверь и никогда больше сюда не возвращаться. Он также мог продуманно отобрать и упаковать свои вещи, а затем вызвать такси и уехать в свою хэмпстедскую квартиру, которая находилась совсем не в Хэмпстеде. А еще он мог быстро переодеться и поспешить в музей: „Извини за опоздание, дорогая. Надеюсь, тут еще осталась кошерная закусь?“
Засим последовал прилив воодушевления, характерный для людей, бесцельно прожигающих жизнь и вдруг узревших перспективу перемен. Весь мир был открыт перед ним, и он мог выбрать любой из путей. Самым предпочтительным был немедленный уход, без всяких сборов, что подразумевало некий смелый порыв и выглядело по-своему достойно. Он подарит Хепзибе свое отсутствие, а себе самому подарит свободу. „Вперед! — сказал он себе. — Иди вперед и не оглядывайся“. Для пущей бодрости он бы потряс в воздухе кулаком, если бы принадлежал к тому типу мужчин, что сотрясают кулаками воздух.
Но тут его взгляд упал на разбросанные по полу туфли Хепзибы, и сердце его растаяло. Он любил эту женщину. Благодаря ей он обрел гармонию со вселенной. Возможно, она никогда не простит ему вторжение в ее жизнь, но он обязан ей предоставленным шансом начать все сначала.
Он наскоро принял душ, надел черный костюм и выбежал из квартиры.
Темнота на улице обернулась для него потрясением. Он взглянул на часы: без пятнадцати девять! Как такое могло случиться? Когда он вернулся домой, было только начало восьмого. На что могло уйти столько времени? Неужели он так долго просидел на постели, переходя от идеи бегства к мыслям о любви и возвращении? Похоже на то. Других объяснений не было. Разве что он, сам того не заметив, снова задремал — второй раз за день. Он не мог за себя ручаться. Он не контролировал свою жизнь. Да он, собственно, и не жил своей жизнью.
До музея было всего десять минут ходьбы, однако в пути его подстерегали неисчислимые опасности. Фонарные столбы угрожающе кренились, готовые размозжить его череп. То и дело ему виделись болезненные столкновения с деревьями и тумбами почтовых ящиков. На шоссе было слишком много машин, и все они ехали слишком быстро. Автобусы тяжело взбирались на косогор, а легковушки выскакивали из-за них наугад, ловя момент для обгона по встречной. Все его тело ныло в предчувствии жестокого столкновения.
Проходя мимо стен „битловской“ студии, он постарался не смотреть на размашистую арабскую надпись.
До музея он дошел к девяти часам. Окна в здании светились, а перед входом собралось около дюжины людей. Хотя слово „собраться“ в данном случае было вряд ли уместным. Оно предполагало какие-то общие цели и намерения, тогда как эти люди не выглядели сплоченной группой. Треслав был внутренне готов увидеть плакаты „Смерть юдеям!“, а равно изображения евреев, пожирающих палестинских младенцев, и звезды Давида в сочетании со свастикой. Подобные вещи никого уже не удивляли, их можно было встретить на страницах — а то и на обложках — вполне респектабельных журналов. В последние недели демонстранты регулярно появлялись на Трафальгарской площади и перед посольством Израиля — живая шрапнель как дополнение к обстрелу крупным медиакалибром, — и Треслав не удивился бы, увидев их здесь поджидающими кого-нибудь из видных еврейских гостей музея (посол, парламентарий или иной столп общества), чтобы бросить им в глаза: „Остановите бойню!“, „Позор агрессорам!“, „Смерть юдеям!“ Однако сейчас все было тихо и спокойно. Похоже, отсутствовали даже СТЫДящиеся евреи с их выражением братской несолидарности.
А есть ли здесь Финклер? Не прячется ли он в этой маленькой толпе, ожидая подходящего момента? Или он попал внутрь здания вместе с Хепзибой, поскольку ее верный спутник вдруг взял и сгинул без следа?
Это было сугубо финклерское мероприятие, и Сэм имел больше прав находиться внутри, чем тот же Треслав.
Финклера среди людей на улице не оказалось. Мельком оглядев их, Треслав решил, что это всего лишь те же гости, вышедшие покурить или подышать свежим воздухом.
Он обогнул их и подошел ко входу, где стояли два охранника, попросившие предъявить приглашение. У него не было приглашения. Он стал объяснять, что приглашение ему не требуется, поскольку он относится не к приглашенной, а к приглашающей стороне.
Вход строго по приглашениям, сказали ему. Нет приглашения — нет и банкета. Он возразил, что это никакой не банкет, а официальный прием. Вот еще знаток нашелся! Нарываемся на неприятности? Да нет же, он свой! Он может подробно описать все музейные экспозиции, только спросите. Он близкий друг Хепзибы Вейзенбаум, директора музея. Может, они сообщат ей, что он стоит здесь, перед входом?
Охранники отрицательно качали головой. Треслав подумал: а вдруг она дала распоряжение его не пускать? Или стражи учуяли исходящий от него запах спиртного?
— Да ладно вам, парни… — сказал он и попытался протиснуться между ними — этак бочком, не слишком напирая.
Тот из двоих, что был покрупнее, схватил его за локоть.
— Однако! — сказал Треслав. — Это уже физическое насилие.
Он обернулся в надежде на поддержку: может, кто-нибудь его узнает и подтвердит, что он имеет право быть внутри. Но то, что он увидел, оказалось сумасшедшими глазами полуседого еврея в шарфе цветов ООП — того самого байкера, которого он ежедневно наблюдал воинственно гарцующим на железном коне перед синагогой близ дома Хепзибы. „Вот оно что! — подумал Треслав. — Вот оно, значит, как!“ Выходит, эти люди перед музеем — не курильщики или прохлаждающиеся из числа гостей. Это молчаливый протест. Вот и женщина с фотографией убитой арабской семьи: муж, жена и маленький ребенок. Рядом с ней мужчина держит горящую свечу. Они и сами, возможно, арабы, но не все из этой группы. Взять хотя бы мотоциклиста, он-то уж точно не араб.
— Что такое? — спрашивает Треслав.
Никто ему не отвечает. Никому не нужны проблемы. Охранник, хватавший его за руку, снова приближается.
— Я вынужден попросить вас удалиться, сэр, — говорит он.
— А вы евреи? — интересуется Треслав.
— Сэр? — переспрашивает охранник.
— Я задал вопрос по существу, — продолжает Треслав. — Если вы евреи, то я не понимаю, почему вы позволяете устраивать здесь такую демонстрацию. Это не посольство. А если вы не евреи, я хочу знать, что вы тогда здесь делаете?
— Это не демонстрация, — говорит мужчина со свечой. — Мы просто тут стоим.
— Просто стоите, понятно, — говорит Треслав. — Но почему вы стоите именно тут? Это еврейский музей, научное учреждение. Это вам не гребаный Западный берег. Здесь никто ни с кем не воюет.
Кто-то хватает его сзади, один или двое, — он не знает кто. Возможно, это охранники, а может, и не они. Треслав заранее знает, чем это должно закончиться. И он ничуть не испуган. Тот мальчишка-сефард не боялся, не будет бояться и он. Треслав вспоминает выражение его лица: мальчишка к этому привык. „Это жид!“ Нужен выход из ситуации. Ему видится девчонка, завязывающая шнурки. „Маньяк!“
Он брыкается и машет руками. Ему не важно, кого он бьет и кто бьет его. Хотя он будет рад, если достанется на орехи тому предателю с палестинским шарфом. У него нет желания бить арабов. Он слышит крики. Хорошо бы кто-нибудь из них приплющил его лицом к стене со словами: „Ах ты, жид!“ И он геройски умрет евреем. Если уж надо за что-то умирать, так пусть он умрет за еврейство. „Ах ты, жид!“ — и ножом по горлу. По крайней мере такая смерть лучше той дерьмовой жизни, которую он вел до сих пор.
Что-то врезается ему в ребра, но это не нож. Это кулак. Он отвечает ударом на удар. Он сражается, не видя своих противников и не зная их числа. Потом он спотыкается, теряет равновесие и падает ничком. Его ослепляет свет фар. Сильный удар в плечо. Он закрывает глаза.