Уже к середине второго семестра наша дружба получила общее признание. Мы были неразлучны вплоть до окончания университета, а это произошло через два года. Два или три вечера в неделю мы вместе выпивали, частенько расходились слегка навеселе, а иной раз, когда позволяли средства, выпивали достаточно, чтобы потом несколько дней испытывать раскаяние. Хант был нашим проводником в прогулках по лондонским трущобам, о которых мы с Шериффом и понятия не имели. У нас были излюбленные кабачки в Пимлико и Фулхеме. Мы сидели на самых дешевых местах в лучших театрах. Когда же у нас кончались деньги, что случалось довольно часто, мы отправлялись в музеи, картинные галереи или гуляли в парках. И всюду мы находили что-то интересное для себя. Мы познакомились, пожалуй, почти со всеми сторонами жизни большого города. И странная вещь — это разжигало в нас аппетит к работе. Я припоминаю, как целыми днями я сидел в Хайбери, штудируя новые захватившие меня открытия в области магнетизма, вечерами мы отправлялись в мюзик-холл, потом ужинали в Пимлико рыбой с жареной картошкой, выпивали по кружке пива, после чего я возвращался в свою комнату в Хайбери и еще часа два работал.
Мир вокруг нас гудел и волновался, как потревоженное осиное гнездо, грош была бы нам цена, если бы мы этого не чувствовали. Мирная конференция сделала свое дело, и позолота уже начинала осыпаться. Мы часто ожесточенно спорили по поводу вновь образовавшихся государств; интернационализм, либеральный социализм и демократизм удивительным образом уживались в нас с проявлениями яростного национализма. Впоследствии я никак не мог этого понять. Я всегда испытывал романтический восторг перед югославами, Хант обычно подчеркивал могучие доблести чехословаков, а Шерифф ратовал за Ирландскую республику, и, уж конечно, мы все трое были самыми страстными защитниками интересов черных и цветных народов. Мы желали, чтобы Индия немедленно стала свободной, и я помню, как я в каком-то кабачке в Путни (кажется, не очень твердо стоя на ногах) энергично развивал идею независимости кельтов. Ирландия, Уэльс, Шотландия, затем, разумеется, сама Британия, я еще несколько колебался в отношении Корнуэлла. Легко, конечно, смеяться над увлечениями молодости, ведь тем самым ты льстишь своей нынешней мудрости. Однако должен признать, что кое-какие мои мысли тех лет были не менее ясными и определенными, чем любые другие впоследствии; и я решил немало проблем методом, который зародился в те годы.
Все мы живо интересовались Россией. Мы пили за поражение союзнической интервенции в России и праздновали победу русских над поляками. Однажды в воскресенье, когда мы выбрались за город и бродили по Дауну, Шерифф заявил:
— По сравнению с Лениным Наполеон выглядит просто дешевой куклой.
Но мы были слишком незрелы, чтобы увлечься коммунизмом.
Из нас троих только Хант был совершеннолетним, и вскоре после того, как мы познакомились, он вступил в лейбористскую партию и иногда выступал с речами на муниципальных выборах. Как сейчас вижу его, бледного, чуть запинающегося, настойчивого, не очень ясно видимого в газовом свете классной комнаты где-нибудь в далеком пригороде, четко излагающего основы экономической науки перед горсткой слушателей, которые не понимают ни единого его слова. Нас с Шериффом забавляли, а иногда безумно злили политические спектакли, но для нас это была всего лишь одна из граней мира, который мы открывали так же, как и книги, о которых мы так легко спорили и говорили.
В наших разговорах мы постоянно возвращались к спорам о точных науках.
Хант не верил в решающую роль науки.
Когда Шерифф или я, как частенько бывало, принимались уверять его, что наука совершенно неизбежно изменит будущее и мы именно поэтому такие оптимисты, Хант протестовал:
— Я не могу понять, как вы сами верите в это.
— Разве ты не видишь, — взрывался Шерифф, — что наука держит будущее в своих руках? Она обеспечит человеку высокий уровень жизни, даст ему досуг, даст ему силу, власть — да ведь скоро природа целиком подчинится нам. Тебе этого недостаточно?
Наступала пауза. Хант редко сразу находил ответ. А потом говорил:
— Нет. Вероятно, у нас будет прекрасное здоровое население, и, вероятно, мы еще не раз предоставим ему возможность побегать от отравляющих газов — в порядке физического упражнения. Я убежден, что с каждым годом мы становимся все опрятнее. Мы сумеем создать идеальную канализацию. Ты думаешь, мне этого достаточно? Ты хочешь, чтобы я испытывал мистический трепет при виде уборной последней конструкции?
Шерифф начинал сердиться.
— Все можно высмеять, все опошлить и принизить.
— Или романтизировать, поднимая на необыкновенную высоту.
— К черту романтику! — кричал Шерифф. — Мы получаем в руки могучую силу, и это сделает нас первой прочной цивилизацией из всех, какие были на земле. Потому что мы — первая цивилизация, которая овладела знанием, еще не совсем, но достаточно, чтобы это дало ей силу. Канализация? Ладно, если тебе так нравится, но равных нам не было и нет. И кроме того, у нас есть ученые, первое сообщество людей во всем мире, которые обучены относиться честно и непредвзято к тому, что они видят. Они дали клятву быть честными и беспристрастными, и это потрясающе новое явление. И гораздо более полезное, чем обет целомудрия и послушания, — он засмеялся, — хотя этот обет, наверно, не так трудно соблюдать.
Опять пауза.
— Вот ты ученый или собираешься стать ученым. А я никогда ученым не был. — Хант повернулся ко мне. — Я спрашиваю тебя, Артур, кто более беспристрастен, Чарльз или я?
Я рассмеялся. До чего же разителен был контраст между ними! Скептически сдержанный Хант, никогда ничего не принимающий на веру, и Шерифф, с его любовью к яркому, броскому, моментально загорающийся, с сияющими от восторга глазами, как в этот момент, — самый непостоянный из людей.
— Так как насчет ваших ученых?
4
В последний год наших занятий в университете Хант довольно часто возвращался к этому вопросу. Он был упрямый человек, и я подозреваю, что ему не давала покоя наша твердая вера в то, что мы посвятили себя самому замечательному делу на свете. Однажды вечером я потащил его на семинар по кристаллографии, там были ученые-физики, студенты, занимавшиеся самостоятельными исследованиями, и несколько наиболее способных третьекурсников, и я обещал Ханту показать работу группы ученых. Шерифф по какой-то, не помню, причине в тот вечер не был с нами. Мы немного опоздали, и Остин, когда мы вошли, уже начал свое вступительное слово. Я помню, как мы на цыпочках поднялись на галерею, и помню Ханта в полутьме, сидящего, опершись подбородком на руки, и внимательно разглядывавшего первый появившийся на экране диапозитив.
Потом я совершенно забыл о Ханте. К этому времени, за несколько месяцев до окончания университета, я почти окончательно решил специализироваться в кристаллографии или ядерной физике. Но кристаллография все-таки привлекала меня больше. Кристаллы, их формы и цвет, картина их роста произвели на меня неизгладимое впечатление в тот момент, когда я впервые увидел иглы цианистой кислоты, поблескивающие на дне пробирки; свет, проходя сквозь них, сверкал в их тончайших гранят. В университете я увлекся работами Брэгга, они пробудили во мне желание узнать, почему каждому кристаллу присуще только одно определенное расположение атомов, повторяющееся бесчисленное количество раз, пока не образуется кристалл, который мы можем увидеть и потрогать; в архитектуре кристаллов есть какая-то необыкновенная гармония, и я часто мечтал, как бы мне самому открыть структуру какого-нибудь кристалла. Шагая по ночным улицам, когда я расставался с Шериффом и Хантом слишком поздно, чтобы успеть на метро, я рисовал себе эту новую структуру, пытался найти связь между расположением атомов в кристалле и формой самого кристалла, представлял себе, как можно распространить этот новый метод на более старые и более консервативные науки, такие, как химия и металлургия.
Вообще этот семинар увлек меня, каждое слово подлежало критике и могло быть либо отвергнуто, либо принято в плане моей будущей работы. Я рискнул сам выдвинуть предположение, основанное на данных Брэгга, с которыми я познакомился за месяц или два до этого. Остин пробубнил в ответ что-то невнятное. Я с удовольствием обнаружил, что меня никто не мог опровергнуть. К концу заседания, когда люди уже сновали взад и вперед по проходу, а свет над черной доской еще не успели зажечь после демонстрации последнего диапозитива, я уже с точностью знал, в каком направлении пойдет моя работа. С приятным ощущением принятого решения, уверенности, почти самодовольства шел я рядом с Хантом.
Неожиданно он сказал:
— Так вот, значит, что представляют собой твои ученые.