— Зачем? Да чтобы позлить! Ты бы видел их лица! Какой скандал! Дочь бывшего главы Государственной Думы — и вдруг большевичка! Ужас!
— А как относится к этому твой отец? — полюбопытствовал Болевич.
— Положим, он не такой идиот, как остальные… Он-то понимает, что я просто развлекаюсь. Нужно ведь чем-то заняться в этом Париже, чтобы не умереть с тоски.
— Я знаю одно неплохое занятие, — сказал Болевич, и на сей раз она не стала отталкивать его рук.
* * *
Днем они расстались: Вера, помахивая сумочкой, отправилась по каким-то своим таинственным женским делам, в которые не посвящала никого, а Болевич — в приятном светлом костюме, походкой бездельника, — к одному кафе, где его уже ждали.
По отношению ко всем этим людям Болевич не испытывал никаких эмоций. Он даже не мог бы сказать, нравится ему тот или иной человек или не нравится; все они одинаково были ему безразличны. В его памяти хранилась картотека лиц: глаза, носы, бородки, бородавки, предпочтения в одежде. Память Болевича была так же опрятна и упорядочена, как корректуры Сувчинского. В этом они обладали несомненным сходством.
Мужчина лет сорока, внешне похожий на преуспевающего коммерсанта, сосредоточенно выдавливал каплю лимона на устрицу. Это занятие, казалось, полностью поглощало его.
Болевич уселся напротив, с подчеркнутой небрежностью закинул ногу на ногу, закурил. День обещал быть хорошим.
— Удивительные нынче облака, — заговорил Болевич.
Сидевший напротив человек мимолетно глянул на него и, не снизойдя вниманием до неба и «удивительных» облаков, бросил:
— Вот уж чего не переношу, так вот этого: «Ах, какое фантастическое облако! Ах, если нарисовать — не поверят!»
— Ну так буду молчать, — благодушно согласился Болевич.
Капля лимона пала куда ей было положено. Устрица, явив всю свою первобытную, невинную непристойность, исчезла в аккуратном рту, обрамленном аккуратной — и в то же время какой-то непроходимо русской — бородкой.
— Еще хуже, когда молчат, — буркнул человек. — Стало быть, брюхом что-то там переживает.
— Рейсс, вы ужасны, — сказал Болевич, смеясь.
Его визави — Игнатий Рейсс — был резидентом советской нелегальной разведки во Франции, чекист с девятнадцатого года, то есть — с семнадцатилетнего возраста. Кое-что Болевич о нем знал, кое о чем — догадывался. Порой Игнатий вызывал у него жалость. Особенно — когда Болевич задумывался о его юности, проведенной совершенно неподобающим образом: без женщин, без студенческих лет, без попоек, дуэлей, драк, бесцельного шатания с друзьями по пивным и после — по ночным улицам… Впрочем, жалость эта была скорее умозрительной, нежели деятельной: до глубины сердца Болевич не допускал почти ни одного чувства. Ближе всех подобралась к заветной цели, сама того не зная и уж точно ничего для этого не предпринимая, Вера Гучкова.
Игнатий сказал:
— Центр категорически против вашего предложения — использовать дочь Гучкова в операции по изъятию документов его организации.
Болевич весело приподнял бровь. «Организация», возглавляемая прекраснодушным Гучковым, не представляла ровным счетом никакой реальной опасности. Во всяком случае, не для Советов. Еще одна черта Рейсса и ему подобных была убийственная серьезность во всем, что они делали. Иногда Болевичу начинало казаться, что они только представляются такими серьезными, что еще немного — и они рассмеются… Но чуда не происходило. Рейсс, очевидно, по личному многолетнему опыту знал: абсурд творят с предельно мрачными лицами.
— Более того, — продолжал Рейсс, — вы должны немедленно прекратить всяческие контакты с Верой Гучковой. Ее просоветские взгляды, которые она публично демонстрирует, могут привлечь к вам нежелательное внимание.
Повисла пауза. Рейсс хладнокровно распахнул еще одну устрицу.
Болевич вспомнил историю об одной степной помещице, которую любовник вывез за границу. Оба покинули родные края впервые и решили заказать устрицы. Когда блюдо принесли, помещица покраснела. а ее возлюбленный громко воскликнул: «Глянь, Марья Степановна, на что оно похоже!» Марья Степановна только и могла что пробормотать: «Ну для чего же вслух-то говорить!..»
М-да. В том-то и дело. Вслух говорить совершенно незачем.
— Разумеется, я подчинюсь приказу, — спокойным тоном произнес Болевич. (Рейсс поднял голову и посмотрел на него ледяными глазами, как бы ощупывая все нутро собеседника: печень, почки, кишечник, сердце, легкие… в поисках души, которой все не находил.) — И все же мне кажется, — продолжал Болевич осторожно, — неразумно не использовать такой шанс. Я без труда могу проникнуть в архив организации Гучкова. Все бумаги хранятся у него на квартире.
Рейсс произнес с нескрываемой скукой:
— Данной операцией займутся другие товарищи. — Он стиснул лимон в кулаке. — Вы меня хорошо поняли?
Болевич кивнул.
— Превосходно. Теперь обсудим ближайшую вашу задачу. В Центре заинтересовались вашей информацией касательно Эфрона.
— Конкретней, — попросил Болевич.
Рейсс наградил его еще одним ледяным взглядом.
— Тот факт, что Эфрон оказался здесь руководителем «Союза возвращения на Родину». Весьма перспективно.
Болевич кивнул.
Сережа. Он много думал о своем друге. О том, как использовать его — для его же пользы. Болевичу нравилось немного играть с людьми. Управлять их поступками. внушать им те или иные намерения. Нравилось смотреть, как они делают ровно то, что от них ожидается. Сами, по доброй воле.
Марина считала, что Эфрон — ее Сережа — слишком чист и нерасчетлив для сложных и опасных дел. Болевич попросту находил его слабым. Но одно слабое место делало Эфрона по-настоящему сильным: слова «возвращение на Родину» были для него магическими. Он стремился служить России. Прежде он служил ей, воюя в Белой армии, теперь — работая в «Союзе возвращенцев». Он даже не сразу согласился получать там зарплату, ибо не мог брать деньги за то, в чем видел свой высокий долг. И это — при вопиющей нищете, в которой жила его семья.
Слеп и слаб. Хороший человек — вполне подходящий.
— Молодые люди воспринимают идею возвращения в СССР как нечто модное и в определенной мере забавное, — сказал Болевич. — Пропаганда — отнюдь не пустое занятие. Требуется быть твердоголовым Гучковым, чтобы не поддаваться. Те, кому не застит очи трехсотлетие Дома Романовых, воспринимают фильмы и книги из СССР вполне адекватно. На родине начинается новая жизнь, открываются новые возможности. Идет строительство. А в эмиграции молодые русские никому не нужны. Тяжело в двадцать, в тридцать лет ощущать себя отщепенцем.
— Что супруга Эфрона? — спросил Рейсс.
Было очевидно, что рассуждения Болевича интересовали его мало: он задавал вопросы в строгой очередности.
— Цветаева занимает двусмысленную позицию, — сказал Болевич. — Впрочем, в эмигрантских кругах у нее репутация отъявленной большевички. Хотя лично я склонен считать ее белой вороной в собственном семействе. С другой стороны, это обычная ее манера: сидеть с таким видом, будто все происходящее совершенно ее не касается. На самом деле она попросту очень близорука.
— Поясните, — прищурился Рейсс.
— Близорука, в прямом смысле. Плохо видит. И при том не носит очки.
— Возможно, это отражение истинной ее позиции, — сказал Рейсс.
— Простите? — Болевич изогнул бровь, как будто позабыв о том, что перед ним — не красивая женщина, а советский резидент.
Советский резидент на бровь никак не отреагировал.
— Цветаева, возможно, и не желает видеть происходящего вокруг. Она существует в собственном внутреннем мире, — сказал Игнатий Рейсс. — И это нам чрезвычайно на руку. Я надеюсь, что она не вмешается и не испортит дела. Эфрон должен начать работать на нас. Как вы намерены привлечь его к сотрудничеству?
Болевич пожал плечом.
— Запугать и запутать. Я предоставлю подробный отчет.
— Руководимая Эфроном организация может быть использована для борьбы с нашим главным противником — «Русским общевоинским союзом» во главе с генералом Миллером. Я сообщаю вам об этом для того, чтобы вы отдавали себе отчет в важности вербовки Эфрона.
Он встал и, не прощаясь, вышел. Болевич проводил его глазами. Он всегда так делал, когда расставался с Рейссом. И всегда происходило одно и то же: Рейсс мгновенно растворялся в толпе. Уловить точный миг полного исчезновения Игнатия Рейсса Болевичу так и не удалось.
* * *
Вера была в приподнятом настроении. Врач подтвердил ее подозрение: будет ребенок. Жизнь сразу сделалась какой-то странной, хотя казалось бы: многое ли изменится в Париже оттого, что там появится на свет еще одно существо, крикливое и красное? Вера улыбнулась, нахмурилась, снова улыбнулась. Не изменится ничего. Изменится все.