Он глубоко вздохнул. Разговаривая, он дотянулся рукой до пустого стакана и начал передвигать его по клеенке из одной клетки в другую. Мать смотрела то на его руку с пустым стаканом, то на его лицо. В морщинах на лбу поблескивали капельки пота. Стакан перемещался толчками из клетки в клетку. На дне осталось немного вина, и при каждом резком толчке или резкой остановке вино плескалось в стакане. Мать почти машинально взяла бутылку и налила еще. Солдат не позволил долить стакан доверху.
— Хватит-хватит. Если дать себе волю, каждый вечер будешь напиваться.
Он отпил два-три глотка, вылущил один стручок, потом, следуя ходу своих мыслей, сказал уже более спокойным тоном:
— Я не коммунист, но, когда я работал на заводе, я был членом Всеобщей конфедерации труда. И всегда держался левых взглядов, значит, я не за войну. Только, что делать, призовут, так надо идти, верно?
Мать утвердительно кивнула. А сержант продолжал уже громче:
— Но уж если нас мобилизовали, так пусть не оставляют загорать в казармах. Лучше заработать пулю в лоб, и конец. У меня сын четырнадцати лет, будьте спокойны, он не сделает той глупости, какую сделал я в пятнадцатом году. Но, не дай бог, война затянется еще на несколько лет, тогда его тоже могут отправить на фронт, даже если ему этого совсем не захочется.
По мере того как он говорил, голос его звучал все резче. Он немного охрип, и матери иногда казалось, что он говорит с большим усилием. Она хотела сказать что-нибудь такое, что бы его успокоило. Но не смела. И не то что бы она его боялись, но гнев, который, как она чувствовала, все нарастал в нем, удерживал ее. Она часто взглядывала на его побагровевшее лицо, на веки, которые как будто опухли. Он несколько раз вытер платком потный лоб. Он тяжело дышал и все-таки говорил и говорил.
— Понимаете, нам забили голову всякими глупостями! — уже кричал он. — Все наши правительства насквозь прогнили, раз они за двадцать лет довели нас до такой катастрофы! Это что ж, выходит, мы зря жертвовали лучшими годами жизни, если нашим ребятам тоже приходится теперь подставлять лоб под пулю! Да еще дают Гитлеру возможность вести войну, как он того хочет! Нет, я теперь, когда мне красивые слова говорят, каждый раз повторяю: «Помни, Бутийон, у тебя сын, и ему грозит опасность, думай о нем; а на все остальное начхать!»
Он выпил вино.
— Ведь верно? Тут я прав?
— Ну, конечно, правы. У нас тоже есть сын. Ему скоро семнадцать.
Сержант нахмурил брови и почесал подбородок.
— Странно, отец говорил мне… — начал он.
Мать прервала его:
— Да-да, ваш отец знал старшего. Сына моего мужа от первого брака. Он освобожден от военной службы, он на фронт не пойдет.
— Ага, понимаю.
Сержант улыбнулся, но улыбка вдруг застыла у него на лице и превратилась в гримасу. Всей ладонью он несколько раз стукнул по столу и сказал, отчеканивая слова:
— Ну, раз так, значит вы меня понимаете. Нам все это осточертело. Пусть те, кто заварил кашу, ее и расхлебывают. А мы не для того растили сыновей, чтобы посылать их на убой. Ведь верно? Тут я прав?
Мать опять согласилась. Непривычный для нее резкий, яростный тон этого человека отпугивал, и все же ей казалось, что от него исходит что-то доброе: только что, когда он повысил голос до крика, она на какое-то мгновение пожалела, что пригласила его войти, угостила вином, а теперь она не могла понять, почему ей не хочется, чтобы он встал и ушел. Сержант задумался.
— Вам в армии виднее. Скажите, вы правда считаете, что война может затянуться? — спросила она.
Сержант ответил не сразу. Он как будто немного успокоился, но по лицу его все еще струился пот, черные волосы, в которых серебрились седые нити, кое-где прилипли ко лбу. Он поморщился и только потом спросил:
— А вы, если говорить откровенно, верите в эту войну?
Мать не поняла его. Она нерешительно переспросила:
— Это как же так «верить в войну»?
— Я хочу сказать: у вас действительно такое ощущение, что мы воюем?
Она сделала гримасу.
— Ну как же, в газетах пишут, и опять же столько солдат, и потом затемнение, а кроме того…
— Ну, а я вам вот что скажу: наша армия — настоящий бардак. Никто ничего не принимает всерьез… И я уверен, что так сверху донизу, от главнокомандующего до последнего обозника. Разве они воюют по-настоящему? Они играют в войну. Точка, и все. Только таким, как я, у которых других забот хватает, нам всем, поверьте, эта война давно в печенки въелась! Слышите, в печенки въелась! А уж раз я так говорю… надеюсь, вы меня поняли! — Он остановился, чтобы перевести дух, а потом, указав на свои ордена, сказал: — В четырнадцатом году в войну верили. Все более или менее верили. И только позже, значительно позже мы поняли, как нас обманули, обманули те, кто нами правил. Теперь им не верят. Никто не верит. Вот в чем разница. А играть в солдатики, благодарю покорно. Я из этого возраста вышел. Давно уже вышел, — закончил он, усмехнувшись.
К тому времени, когда вернулись отец с сыном, сержант Бутийон уже успел снять военную куртку и галстук и засучить рукава. Он даже набрал в лейку воды и принес из сарая корзину дров. Мать долго не решалась, но в конце концов пригласила его позавтракать с ними.
Отец как будто остался доволен. Он поспешил переодеться и, как только облачился в свою латаную рубаху и синий фартук, спустился в погреб за бутылкой белого вина.
Сержант с раскрасневшимся лицом, взмокший от пота, сильно жестикулируя, рассказывал о своих начальниках, о снаряжении армии, о приказах и контрприказах. И каждый раз, как он останавливался, отец торопился вставить:
— Ничего не изменилось. Я помню в четырнадцатом году, вот хоть у вашего отца спросите, когда мы были в…
Но он так и не мог договорить. Не слушая его, сержант, говоривший гораздо быстрее и громче, начинал новую историю. И как только кончал рассказ, поворачивался к матери и спрашивал:
— А что, разве не так, разве я не прав?
И мать кивала головой, повторяя:
— Ну конечно. Ну конечно, вы правы.
Один Жюльен молчал. Он сидел на ступеньках лестницы, которая вела в комнаты, и слушал.
Когда мать подала суп, на время наступило молчание. Отец ел медленно, поэтому сержант управился раньше него. Он уже начал было новую историю, но мать предложила ему еще тарелочку. Он поблагодарил и замолчал, снова принявшись за еду. Мать заметила, что никогда раньше отец так не спешил покончить с едой. Кроме того, он не налил себе еще. Он положил ложку в пустую тарелку, обтер усы тыльной стороной руки и тут же начал:
— Я помню, в четырнадцатом году, когда мы с вашим отцом…
И это была единственная история, которую ему за весь день удалось досказать до конца.
Сержант оставался у них до того времени, когда надо было идти на перекличку. Он пошел с ними в сад, помогал во всех работах, но ни на минуту не закрывал рта. Мать опасалась, что дело дойдет до ссоры.
— Это буржуазия довела нас до ручки, — вопил сержант, — буржуазия надеялась, что Гитлер покончит с коммунизмом!
— Однако Народный фронт… — решился вставить отец.
Но солдат не дал ему договорить.
— Что Народный фронт! — кричал он. — Да его прикончили! И прикончили его буржуи. Они называли это «политика умиротворения», Мюнхен и вся прочая музыка. Ерунда, нас предали, говорю вам, предали. Гитлер сделал ловкий шаг и обезопасил себя от франко-советского союза. А буржуи сразу на это и клюнули, потому что всегда были трусами и дураками. Ведь это пресловутый кардинал Иннитцер, примас Австрии, посоветовал добрым католикам два года тому назад, во время аншлюса, не поддерживать Шушнига и голосовать за Гитлера. Всех бы их в один мешок — и попов и буржуев!
Он горячился все больше и больше.
Затем он обрушился на генералов.
— Они тоже из буржуев! — кричал он. — Всем известно, что нас предали. Почему мы сразу не перешли в наступление? Потому что они не хотят разгромить Гитлера. Фашизм — для них самое разлюбезное дело. Решительное наступление, пока он еще не разделался с Польшей, вот что было нужно!
— В четырнадцатом году… — попытался было вставить папаша Дюбуа.
Но Бутийон тут же завопил:
— Знаете, что говорили в четырнадцатом году: кровь рядовых служит главным образом для поливки генеральских рукавов, чтобы на них скорее росли звезды. Вот увидите, на этот раз будет то же самое. Они начнут наступление, когда это будет им выгодно.
Отец как будто хотел возразить, но сержант уже несколько успокоился.
— Я вам сейчас кое-что скажу, и вам сразу станет ясно, что здесь не все чисто, — объяснил он, обращаясь к матери. — В моем отделении есть один очень серьезный человек, ему можно верить. Он стоял на берегу Рейна. Его отослали в тыл, потому что у него болят глаза. Так вот: им там запретили стрелять в бошей.