И вдруг я мигом вспомнила странный зелёный дом, и чашки тонкого фарфора в резном ореховом буфете с витыми столбиками, и маленький блестящий чайник, стоящий на подносе и прикрытый салфеткой с мережкой по краю. Я никогда и ни с кем не пила чай. Где-то там, позади, люди собирались вместе — и пили виски, или водку, или заваривали в ложке героин, или забивали косяк… травка называлась иногда "чаёк"… В зелёный дом, наверное, тоже приходили люди, которым и в голову бы не пришло собраться только ради того, чтоб выпить бутылку виски. Они сидели за круглым дубовым столом и пили чай — не потому, что он вставлял, или торкал, или делал что-нибудь подобное, и не потому, что они были голодны и хотели нахаваться под завязку. Они просто были вместе. А я стою тут, как дура, свалившаяся не пойми откуда, и мне даже не приходит в голову, что можно прямо сейчас пойти к ней в комнату и попить чаю — просто так.
— Но чаю я бы с удовольствием, — как хорошо, что я успела брякнуть это до того, как она сказала бы что-нибудь ещё — например, что ладно, в другой раз, очень жаль, но что поделать…
— Да вот только смена… — я спохватилась, и меня прямо-таки холодный пот прошиб: всё, не получится, ничего не выйдет. И чувство такое, что вот он, твой шанс, был перед тобой, как на ладони — а теперь всё, и просрала его только ты сама, да-с, профукали-с, Ковальчик…
— Ну, да ведь часом раньше, или часом позже — какая разница? — спокойно сказала она, прикасаясь к моей руке этими своими мягкими пальцами, и мне в ту же секунду стало отчего-то так легко, точно я сбросила с себя какую-то ношу. Вроде и не тяжёлую. Которую ты волочёшь, не замечая, а замечаешь только тогда, когда её у тебя уже нет.
Через два часа солнце зашло; загорелся плоский плафон на потолке. Он мигал — наверное, на городской электростанции снова случилась какая-то беда с напряжением, но мне всё равно было весело. Я даже взяла этот дебильный детектив, и даже чуть-чуть почитала его, хотя писатель явно не знал и половины того, про что писал, — и мне было весело и от этого. Пришла смена, Олдер, я сдала наряд и под её удивлённым взглядом направилась не на выход, а совершенно в другую сторону.
И вот, поднимаясь по широкой мраморной лестнице, я внезапно заметила странное явление природы: шаги мои с каждой ступенькой, с каждым пролётом становились всё медленней… и медленней… И тут я поняла, что в моей проклятой черепушке, словно горошины в пустой тыкве, долбятся слова "в гости, в гости, в гости…" Вот чёрт подери — ведь я же иду в гости, подумать только! В проклятые гости, куда ходят в шляпке с вуалью и перчатках — наверное, просто для того, чтобы было, что отдать дворецкому. Нет, что за дерьмо?! Здесь и сейчас — я, а не моя мать, и не героини каких-нибудь фильмов, от которых в голове не осталось даже названий. Зато осталось — вот это…
Мы с докторшей были, как ни крути, совершенно разные люди. И сейчас внутри поселилось такое чувство, будто меня пригласили к командиру части, не иначе. Меня посетила отнюдь не здравая мысль, что я не знакома с правилами этикета, что за время своей бурной молодости порастеряла большую часть манер, и что она попросту выгонит меня ссаными тряпками, как только увидит, что я сделаю что-то не так… Тут я взяла себя в руки и пошла вперёд.
Докторше дали маленькую комнатку с двумя окнами. Внизу солнца уже не было, а здесь оно ещё светило вовсю. Окна распахнуты, и в комнате было даже жарко, совсем не так, как в холле — и летел по воздуху тополиный пух, невесомый и приставучий, как мягкий репей. Уже через минуту мне было насрать на манеры и на то, как это красиво — парящий пух на фоне закатного солнца, — потому что он принялся лезть мне в нос и ненавязчиво липнуть к одежде.
— Давайте, закрою, — докторша захлопнула створки. — Не люблю тоже, когда пух. Просто проветривалось.
Закатное солнце освещало её всю, и она снова жмурилась, но уже скорее не от солнца, а от пуха. Докторша была совсем некрасивая — в очках, из-за которых казалось, что у неё какие-то растерянные глаза, маленькая и пухлая. Но при взгляде на неё совсем не хотелось сказать "толстая". Больничный халат она уже сняла, а под ним оказалась старенькая кофточка, жёлтая, как цветок акации, и вовсе не дорогая. Меня это отчего-то удивило. Я думала, что она будет выглядеть как-нибудь до ужаса круто, и я в своём видавшем виды камуфляже покажусь общипанным воробьём. Воробьём, не знающим, как надо правильно пить чай.
Наверное, ещё я ожидала увидеть тут этот её буфет с витыми столбиками, и ту же посуду, которая неожиданно врезалась мне тогда в память, словно битое стекло в шину — вся, до последнего цветка, до мельчайшей щербинки. Но вместо этого на простом письменном столе скатерть придавил огромный алюминиевый чайник, у него на боку красной краской было написано какое-то таинственное слово, разобрать которое мог только шифровальный отдел — или работники кухни. Видать, повар расщедрился и выделил ей персональный чайник и два гранёных стакана, которые стояли рядом. На подоконнике — знакомые горшки, да ещё прилепилась на краю пол-литровая банка с каким-то зелёным заморышем — может, это был их отросток.
Не знаю, что особенного было в том чае, который мы пили. Наверное, что-то было, по крайней мере, она называла его каким-то специальным словом, а не просто "чаем". Я не заметила ничего такого — но я бы сожрала в голодный год и банку с гвоздями, и не подавилась бы. Ещё в тарелке, накрытые салфеткой, лежали пироги с капустой, что нам давали на ужин, и мы по-братски разделили их пополам.
Вещей у неё было мало. Зато водилось что-то такое, что уж точно не могло принадлежать кому-то вроде меня. Что-то типа большого альбома с фотографиями и пачки каких-то листков, исписанных её почерком — то ли писем, то ли чего ещё. Хотя, наверное, фотографии я взяла бы тоже — если бы имела. Особенно не те две штуки местного разлива, а такие, какие были у неё. Я бы только выдрала их к чертям из альбома.
Она стала показывать мне этот огромный альбом с фотками — нет, я не вру, действительно огромный, с тиснёным переплётом и кованой защёлкой сбоку. Один переплёт и защёлка, по ходу дела, весили несколько килограмм, потому что альбом придавил мне колени, словно гранитная глыба. Я смотрела на все эти снимки её родичей — и не знала, что сказать: всё время боялась облажаться и брякнуть что-нибудь не то. В голове вертелись какие-то тупые фильмы — и мне на ум приходили только фразы, что она похожа вот на того, а вот этот мужик похож на вот ту женщину в платье с кринолином, хотя на самом деле я никогда не могу сказать, кто на кого похож. Особенно если дело касается младенцев. Всегда думала, что большего идиотства нет: "…а носик у него от па-а-апы, а глазки от ма-а-амы…" Для меня это было сродни расчленению трупа. Кроме того, что вообще можно сказать о маленьком засранце двух месяцев от роду? Но, наверное, если б я сказала что-нибудь в дугу про эти носики и глазки, я бы сделала ей приятное — вот только я очень боялась лажануться. И потому я в срочном порядке решила спросить про что-нибудь другое.
— А почему вы не взяли с собой вещей побольше, док? — я окинула взглядом комнату: вещей там и впрямь было маловато. Я не удивилась бы, если в прохладные ночи — а такие иногда ещё случались — она дрожала от холода под этим своим голубеньким тканевым одеяльцем. Не думаю, что она с самого начала могла предположить, что сможет вернуться в зелёный дом и взять что-нибудь ещё: в тот солнечный день, идя по тропинке к задрызганному внедорожнику, она уходила оттуда навсегда.
В итоге и оказалось, что вот это и было то самое "не то".
— Я взяла его, — докторша показала на альбом. — И трети места в чемодане как не бывало, только представьте. Оказывается, он такой огромный.
Она сидела совсем рядом и гладила обложку альбома, как котёнка, этими своими маленькими пальцами. А я снова была в положении человека с луны, который не в состоянии понять, как можно не взять с собой тёплые вещи и рисковать замёрзнуть, или жратву и рисковать остаться голодным, и в то же время тащить тонну бесполезного хлама. Я искоса посмотрела на неё — из-под очков вытекла прозрачная капля, но она быстро стёрла её и сказала, как ни в чём не бывало:
— Давайте ещё чаю, а?
На самом деле чай разве что не тёк у меня из ушей, и до кучи я понимала, что если сейчас не сбегаю в сортир, то просто сдохну, но я мужественно ответила:
— Давайте. С удовольствием.
Она поставила передо мной ещё один стакан и сказала:
— Мало, да… Оказалось, что человеку вообще нужно очень мало. У меня вот — всё в один чемоданчик влезло. Да мне тогда и не позволили бы больше. Письма вот тоже взяла. Кому они нужны были бы… кроме меня?
Я проследила за её взглядом — на полке лежала пачка писем, перевязанных бечёвкой. Целая пачка, толщиной, наверное, с кулак.
— Я люблю писать письма. Любила, — она словно уточняла зачем-то, будто мы были уже на том свете, а я — апостол Пётр или кто-то ещё, и мне она рассказывает, что с ней происходило на земле. — Раньше. Люди в основном любят получать, а я — и писать тоже.