— Кстати, милочка, что вы сами думаете о Шенгелая? — перескакивает баба Вера снова на кинематограф. — Но умоляю вас, не надо газетных статей!
— Мне кажется, актриса уже повторяется и очень скоро роли аристократок ее перестанут радовать. Впрочем, я недостаточно хорошо знакома с ее работами. — Я бросаю теперь уже откровенно-предупредительный взгляд на часы. — Да и кино не мой профиль.
— Нет, нет, не уходите в кусты! Вы ее не любите. Женщине не прощают красоту, а она божественна. А какое имя, какое имя — Ариадна! Признайтесь, признайтесь, завидуете, да? — настойчиво заигрывает она со мной. — Все-таки назовите, где она еще снималась?
— Татьяна Ларина в «Онегине». Графиня в «Выстреле», тоже по Пушкину. Евгения Гранде.
— Какие вечные образы! Представляю, как она купалась в этих ролях. Она создана для них, создана блистать! Вы снова улыбаетесь. Чему?
— Видите ли, мне хочется любить актеров не только за красоту и молодость. Красота и молодость проходят.
— Ах, милочка, ну зачем же прописные истины! — На лбу моей собеседницы собираются недовольные складки. Она проводит по ним рукой, словно торопится разгладить их и по возможности даже стереть следы. Ей неприятен подтекст моих слов: человек богат тем, с чем приходит к старости, а не тем, что осталось в молодости, прекрасной, но такой короткой. А с чем пришла она? Ни дома, ни семьи, ни родины. Еще досаднее, что подтекст услышал и господин старший администратор. У него есть все — работа, семья, внуки, страна, ставшая ему родиной. Не потому ли он так спокойно и с явным удовольствием говорит о своем возрасте? Не из желания ли подчеркнуть свое превосходство над ней, безоглядно промотавшей молодость и здоровье?
Баба Вера расстроена. Сейчас она укорит меня: безжалостно напоминать старикам, что они старики. Надо обогнуть угол, уйти от упреков.
— А почему вы не допускаете, что Шенгелая может сыграть доярку?
— Это невозможно! — Старушка отмахивается от меня обеими руками и громко смеется. — Это же смешно! Она большая актриса! Она не должна опускаться до таких ролей!
Я не выдерживаю:
— Вы меня сегодня обидели уже дважды.
— Я, милочка?
— Моя мать была маляром. Отец — плотник. Его сестра — доярка. Я вожу по музеям рабочих. К стыду своему, я не всегда могу ответить на все их вопросы. Что же вас тянет ко мне?
— Простите, бога ради! У меня и в мыслях не было! Я, наверно, не так выразилась, мы все же не вашего мира. А, может, вы не в духе нынче? Господин Мусави, вы не находите?
Нет, господин Мусави этого не находит. Зато находит, что смотреть на кончик сигареты интереснее, чем на взъерошенную старушку. Да, он из другого мира, но к слову «мы» не имеет никакого отношения. Упорным молчанием старик попросту смахивает бабу Веру с той ступеньки, на которой стоит и на которую пытается подняться и она. Как он сказал? И ворона хочет казаться птицей?
Из узенького коридорчика слуга несет пластмассовый поднос с двумя чашками и чайником. Случай небывалый — господин Мусави, презрев восточные законы, будет пить чай с постоялицей отеля. Он собственноручно разливает чай и протягивает мне чашку.
Пьет Иран и коку, и пепси, и соки. Но чай — это другое. Чаем не просто утоляют жажду — им греют душу, ищут пути к взаимопониманию, вызывают на доверие. Чай! Золотистый, без единой крупинки. Плывет седой парок над чашкою, уютно и дразняще. Далеко не друг тот, кто протянул мне эту чашку, далеко не обычна эта минута. Что за ней? Пытаюсь разгадать, как затейливый сон поутру. А горячие бока чашки передают ладоням тепло, оно успокаивает, умиротворяет. Радуюсь уже тому, что в руках умно, по-настоящему заваренный чай, от которого я отвыкла за месяц гостиничной жизни.
— Чай хорош горячим. Пейте, не то остынет, — советует старик Мусави. Он сидит, величественно откинувшись на спинку дивана, и с восточным изяществом держит в крупной руке чашку.
И вдруг я понимаю, что третьей чашки нет и не будет. Затылок мой становится неподвижным. Я боюсь повернуть голову в сторону и, чтобы не выдать дрожь в пальцах, опускаю чашку на стол.
— Что? Очень горячий?
— Да, очень, — бесцветно отвечаю я.
Баба Вера беспомощно вдавилась в угол кресла и, кутаясь, стянула себя так, что походит на большого спеленутого ребенка. Из серых глаз сочится тоска.
Вот для чего я нужна была сегодня старшему администратору! С моей помощью он провел маленькую удачную операцию.
Мустафа с состраданием смотрит из-за стойки — не на бабу Веру — на меня. Как длинна, как бесконечно длинна минута! Чем ее сократить? Вот она — жестокая мудрость восточной шутки: гость — ишак хозяина. Жалко-жалко подрагивает нижняя губа бабы Веры. Все ее шестьдесят лет, наверно, были короче этих шестидесяти секунд. А глаза… Я не знаю, какого они сейчас цвета. Цвета пыли? Пепла? Полыни? Да, полыни, осенней, сухой, побитой ветрами полыни.
Господин Мусави мелкими глотками пьет чай, намеренно растягивая тягостное молчание.
— А знаете, милочка, я столько лет живу на Востоке, а в чае так и не научилась разбираться, — дрожащим голосом произносит баба Вера, выходя из оцепенения. — В детстве я любила чай со смородиной. А здесь она не растет… Почему-то… Вы уж простите, если я… Право, у меня и в мыслях не было… — Она торопливо прячет худые локти в рукава куртки, прощается почти весело, почти как ни в чем не бывало. Но куртку застегивает уже за дверью. Видно, как она стоит во дворе отеля, как расправляет шаль на груди и смотрит по сторонам, будто вспоминая, откуда пришла, как неловким шагом выходит за ворота.
— Ваш чай остыл, — усмехается старший администратор. Он свою чашку отставил в сторону и тянется за сигаретой. Курит он много. — Вам жалко ее?
Жалко? Не знаю. Может, и нет. Но достойно ли сильного человека вот так прибить и без того жалкое и смешное существо, забыв, что ей немало лет, что забегать сюда — ее последняя и единственная радость?
И он, и она когда-то ходили по моей, по русской земле. Даже меня это с ними хоть чуточку, хоть самую малость, да роднит. Почему же их — двоих — нет?
Я человек сторонний. Мне нельзя ни выйти следом за бабой Верой, ни быть излишне любопытной, ни возразить господину Мусави, даже если он поднимет руку на бедную женщину. А ведь она и не оправится от удара, — думаю я. Но улыбаюсь через силу и говорю другое:
— Больше она сюда, конечно, не придет.
— Не велика потеря.
— Для вас. А для нее?
— Вижу — жалеете. А зря. Таких хоронят с праздничной музыкой.
— Что это значит?
— Так у нас говорят о женщинах, которые весело живут. Уж коли уходить за кордон, то с деньгами, но не с любовником. Разве не так? — старший администратор глуховатым баском смеется. Крепкие, должно быть, абсолютно здоровые зубы нахально и влажно поблескивают и вдруг словно прикусывают улыбку. — А если подвержена ностальгии, сидела бы дома и пила чай со смородиной. Живет и все оглядывается.
Жестко постукивают сухие белые пальцы по столу. За оранжевыми портьерами виден кусок холодной декабрьской улицы, куда ушла баба Вера. Ушла и не оглянулась, чтобы помахать привычно рукой из-за массивной стеклянной двери. А он сказал — живет и оглядывается. Живет и… Так ведь именно этого он не может ей простить! Не на свое прошлое она оглядывается — на страну, где оба родились. Она тянется к русским, усиленно связывая крупинки того, что сохранила память, с тем, что слышит от нас под неизменно пристальным взглядом бывшего соотечественника. В его власти унизить ее, отвадить от отеля, лишить коротких встреч с нами, но не в его силах вытравить в ней неумирающий, а главное — невраждебный — интерес к России!
Бедная баба Вера! Она и не догадывается, что оказалась сильнее. А мне хочется улыбнуться, и я улыбаюсь. Золотисто переливается в чашке чай. Я не хочу его пить — он холодный. И я не пью его.
— Сегодня едем в сад к миллионеру. Скажи Деминым. Машина в шесть, — голос у Ираклия сухой и категоричный, как всегда, когда он говорит по служебному телефону. От неожиданности я не сразу понимаю, что к чему. Испуг простукивает в голову: отказаться, пока не поздно. Но трубка уже коротко и равнодушно пикает отбой, значит, все вопросы и возражения отменяются.
Что это за поездка? Само собой понятно, что не дружеский прием. И не официальный тоже: никакого отношения советские специалисты, хоть они и работают здесь, в Иране, к миллионеру не имеют.
И почему встреча в саду? Что за сад? Мое представление о саде четко, как прямоугольник: сад — это клочок земли — шесть яблонь да семь вишен, грядка с огурцами и маленький домик, где можно переночевать и хранить инвентарь.
Тоня Демина не ломает голову. Ее волнует другое: а что надеть к миллионеру в сад? И действительно, что? Мы смотрим друг на друга, обе растерянно смеемся, вспоминаем свой гардероб и выбираем русский ситец, который выручает в знойную пору в любой ситуации.