Я с сочувствием смотрела на Борьку и думала о всех кошках сразу. Что же с ними будет через столетие? Собака всегда в почете. А кошка? Воры еще не скоро переведутся, и собаке найдется работа. А мышей люди уже научились выводить. Не настанет ли день, когда и кошек, как мышей, выведут — за ненадобностью?
Но ведь возможно и другое: вместо собак — декоративных — начнут держать кошек. С ними меньше хлопот, и не обязательно дважды в день отходить от телевизора и выходить из дома. И заведут в каждом доме кошку — иначе мир забудет, что есть на земле существа, которые ходят на четырех лапах.
Что еще возможно?
Возможно, — впрочем, это уже совсем грустно, — что врачи будут прописывать кошек как лекарство от одиночества. Только тот, кто много лет жил в дружбе с кошкой, знает, как она чутка, как быстро умеет уловить настроение хозяина, как может вовремя и совсем по-человечьи глянуть в глаза и подставить свой теплый маленький бочок под озябшие руки.
Что еще скажет кошка человечеству?
Наша Борька свое последнее слово сказала без нас
IX
Сын закончил школу и уехал учиться. Берту — с мукой и мальчишеской слезой — он отвез на машине в садово-парковое хозяйство завода. Там создали псарню и даже получили ставку собаковода. Берта стала одной из шести овчарок, которым предстояло стеречь малиново-смородиновые плантации металлургов.
А мы осенью уезжали в командировку и снова надолго. Борьке перевалило за тринадцать, и она слабела на глазах. Ей давно уже изменял слух, и она порой недоуменно смотрела на наши губы: губы шевелились, а она ничего не слышала. Ходила Борька медленно и безрадостно, дважды за лето падала с балкона и подолгу хворала.
В середине сентября мы вылетели в Москву. В кармане лежали загранпаспорта, и в нашем распоряжении оставалось четыре свободных дня. Мы бродили по оранжево-желтой столице, под тихим шелестящим дождем, сидели на мокрых лавочках и весело глазели на торопливые цветные зонтики. Дорожная сумка в Москве распухла, а мы продолжали в нее толкать то сувениры, то русскую селедку и ржаной хлеб — угостить земляков. Перед отлетом заказали телефонный разговор с Магниткой и долго-долго говорили с домом. И на целых три года пересекли границу…
Когда вернулись, Борьки уже не было. То, что нам рассказали о ней, не просто растрогало, а поразило нас.
Проводив нас, Борька почти отказалась от пищи, — говорят, так поступают только очень умные собаки. Она днями лежала на ковре возле любимого кресла, подняться на которое ей уже не хватало сил. А в тот предотлетный вечер за три часа до нашего звонка кошка забралась на столик, где стоял телефон. Как? Из каких сил? Никогда до этого мы ни разу ее не видели на столь неудобном месте, вечно заваленном справочниками и бумагами.
Борька прочно прижалась к телефонному аппарату и умоляюще поднимала на всех роскошные зеленые глаза: не гоните, не трогайте. Не испугала ее и трель междугородного звонка. Пока шел разговор, пока трубка переходила из рук в руки, кошка так и оставалась на столике. Она нервно тянулась седыми усами на звук знакомых голосов. Как она уловила их неверным ухом? Непонятно.
— Это непостижимо, — рассказывала мне сестра, — знаешь, жутковато было смотреть ей в глаза, такие они у нее пронзительные сделались. Ну не может быть, чтобы она предчувствовала? Мистика какая-то…
Телефон дал отбой, Борька сползла со стола. И все. Больше к нему не подходила.
Дотянула она до Нового года, а под Новый год… Как будто знала, что все равно не дождется. Так стоит ли начинать год?
С тех пор в нашем доме нет и, видимо, не будет кошки. Не решил ли в душе каждый из нас, что предательство по отношению к Борьке завести вместо нее другую? Наверно, так оно и есть, а признаться друг другу как-то неловко: несерьезно вроде, сентиментально.
Среди фотографий, сделанных Андреем еще в школьные годы, сохранился и снимок с Борькой. Она смотрит на меня строгими умными глазами, и взгляд ее полон спокойствия и достоинства. Каждый раз, когда снимок попадает мне в руки, я удивленно спрашиваю себя: как я могла огорчиться от того, что мои глаза похожи на кошачьи?
Как, однако, немудры и обидчивы мы в молодости.
Сейчас к этому я отнеслась бы иначе…
По Исфагану снуют пронзительные декабрьские ветры. Слякоть. Снег падает и тает, падает и тает. Черной жижицей полны выщербины старых тротуаров.
Жилье для советских специалистов не готово, и мы уже месяц томимся в отеле, снятом металлургической корпорацией. Мужчины на работе, дети в школе, и только женщины не у дел. Отлучаться из гостиницы, не зная ни языка, ни города, рискуют немногие. Кто-то спит, пользуясь вынужденным бездельем, кто-то читает уже не раз прочитанную книгу.
Для меня в отеле неожиданно нашлось довольно хлопотное занятие. Молоденький администратор Мустафа с помощью постояльцев изучает русский язык, и я по просьбе нашего переводчика становлюсь его очередным учителем. Почти ежедневно в одно и то же время я спускаюсь в гостиничный холл. Из-за стойки во весь белозубый рот улыбается Мустафа:
— Доб-рое ут-ро! Как де-ля?
— Доброе утро! Де-ла идут хорошо! — отвечаю я замедленно и четко.
— Де-ла и-дут ка-ра-шо! — старательно делит на слоги Мустафа. Я поправляю его, он повторяет снова и снова, следя за выражением моего лица. Стоит мне удовлетворенно улыбнуться, как он торопливо фиксирует найденный звук, произносит его по нескольку раз подряд и наконец по-детски звонко и коротко смеется и ставит точку:
— О-кей! Пое-ха-ли!
Он берется за учебник. Читаем мы «Родную речь» для второго класса, подаренную кем-то из наших. Других пособий нет, но уже складывается рукописный разговорник из тех упражнений и заданий, которые готовят для Мустафы его часто меняющиеся учителя. Из-за стойки он не выходит: постоянно звонит телефон, да и старший администратор может появиться в любой момент. Мустафа его побаивается, хотя тот вполне благосклонен к занятиям помощника.
С приходом шефа Мустафа на глазах взрослеет. Он становится сдержанным, вежливо благодарит за каждую похвалу и извиняется за малейшую ошибку. Уходят из черных глаз солнечные лучики, и передо мной уже не просто восемнадцатилетний юноша, а опытный элегантный служащий приличного отеля.
Когда у его шефа, господина Мусави, начинается рабочий день, я не знаю. Он в холле появляется внезапно: выходит из узкого коридорчика, в конце которого находится его кабинет, и садится на низкий диван, обитый оранжевой ворсистой тканью. Над ним зеленым опахалом подрагивает пальмовая ветвь. Пальма растет в черном квадратном ящике за диваном и занимает весь угол. Макушкой она почти касается потолка. В стеклянную высокую дверь и широкие во всю стену окна видны двор и часть улицы. Тяжелыми складками от потолка донизу свисают двойные шторы, защищающие холл зимой от сквозняков, летом — от солнца. Старший администратор по длинному журнальному столику подвигает к себе пепельницу и закуривает. Он усердно смотрит на улицу, но слушает нас: когда хлопает дверь и что-то ускользает от его слуха, он досадливо морщится и стряхивает пепел с сигареты. Господин Мусави прекрасно владеет русским, причем на удивление щедро пересыпает речь поговорками, присказками, байками. Мы молчаливо догадываемся, что и прошлое у него русское, и что не случайно, не от нечего делать, часами сидит он здесь, в холле — отель не первый год уже служит перевалочным пунктом для специалистов из Союза.
Старик статен и величествен, даже волосы лишь слегка прихвачены сединой, хотя ему около семидесяти. О своем возрасте он говорит с удовольствием и с еще большим удовольствием смеется, когда мы не верим, что он так долго прожил на свете. Наши мужья поговаривают, что у него под белой сорочкой военный мундир. И, слушая, как Мустафа напряженно делит на слоги незнакомый текст, я невольно приглядываюсь к его шефу. Большой, широкогрудый, он сидит поразительно красиво, не уходит всем весом в кресло, как грузные люди, не сутулится, даже плечи не опущены.
— Мос-ква — сто-ли-ца Со-вет-ско-го… — старательно выговаривает Мустафа. Мне почему-то кажется, что мой ученик внутренне поеживается от этих слов, вернее, оттого, что приходится произносить их при шефе.
— Сделаем так, господин Мустафа, — прихожу я на помощь. — О Москве мы поговорим с вами в Москве. А сейчас побеседуем о вашей столице.
Мы выбираем нужные слова из текста, составляем диалог о Тегеране, и я большими, как у первоклассника, буквами записываю его Мустафе в толстую тетрадь-разговорник.
— Тамам?[1]
— Тамам! — соглашается он, захлопывая учебник.
И тут меня настигает ускользающий полувзгляд-полувопрос господина Мусави:
— Тамара-ханум, окажите честь — посидите со стариком полчаса.