Ознакомительная версия.
А как-то любознательное дитя умудрилось выдвинуть нижний ящик шифоньера, в котором — среди прочего — хранились лекарства, достала пузырек с крайне привлекательными на вид таблетками, приняв их за утаенные от нее конфеты, ловко отвинтила крышку и — пока никто не увидал и не отнял — принялась горстями запихивать кругляшки себе в рот. Сана проделал свой обычный маневр: влетел в ухо Пелагеи Ефремовны, стряпавшей на кухне пельмени, и отыскал в голове бабушки подходящее воспоминанье… Два бывших зэка, жившие в бараках на поселении, выпрашивали у нее морфий. Высоченные такие литовцы, краси-вы-е! Вошли в фельдшерский пункт и с порога бухнулись на колени: давай упаковку — и все тут! А когда она отказалась давать лекарство, поднялись (уперлись льняными макушками в потолок) и грозиться начали: дескать, голову тебе срубим, шалашовка белохалатная, закопаем под сосной, никто и не узнает, берегись, дескать, мензурка паршивая!.. Жить хочешь — давай морфий, и все! Пелагея, хоть была разъяренным просителям до пупа, наркотическое средство — с помощью которого зеленые братья, видать, хотели проникнуть в свои литовские леса — не дала. «Морфий!.. Лекарства-то в ящике, внизу лежат! Как бы ведь Крошечка…» — скалка вывалилась из рук, бабка понеслась к шифоньеру, отняла пузырек, затолкала пальцы в зев ребенка и вызвала рвоту. Целый фонтан таблеток в смеси с полупереваренной манной кашей залепил бабушке лицо, так что пришлось продирать глаза, отплевываться и отсмаркиваться.
Однажды Пелагея Ефремовна, как обычно, отправилась с Крошечкой в магазин: идти до него — два шага, всего только нужно обогнуть угол собственного огорода, забранного березовыми кольями, одетыми в бело-черную рванину (верх ограды идет волнами), и завернуть к истоптанному деревянному крыльцу. Бабка вела внучку, в другой руке держала авоську, а Сана неприметной собачонкой на поводке летел впереди них, отлично зная дорогу: только что не лаял.
Пока Пелагея в сумраке магазина дожидалась своей очереди, Крошечка — на промтоварной стороне — не теряя времени даром, поднялась на цыпочки, расплющила нос о застекленную пологую витрину, разглядывая круглые картонные коробочки сыпучей пудры с наляпанной на них Кармен (которые вызвали у девочки целый рой разнообразных мечтаний), куски земляничного мыла, терпко пахнущие даже сквозь стекло, бутылки с тройным одеколоном, похожим на мочу, черно-лаковые резиновые калоши с розовой пастью и прочие столь же изумительные вещи. Сана, нахально влезший без очереди, сидел на одной из чашечек весов, которые имели гусиные головы: когда железные клювы соприкасались, чаши были уравновешены, если же на дно алюминиевой тарелки клали, к примеру, халву в волглом серобумажном пакете, один из гусей с важным видом возносился выше своего товарища, и чтоб уровнять их, на другую чашу приходилось ставить соответствующую гирю. Сана на вес халвы — или хамсы — никоим образом не влиял.
Отстояв очередь, Пелагея Ефремовна купила пару буханок хлеба, каждая в полтора раза больше обычной, — хлеб этот, пышный, ноздреватый, необычайно вкусный, выпекал леспромхозовский Пекарь Анатолий Казанкин, и Люция с Венкой всякий раз сетками волокли в Город здешний хлебушек, который не черствел аж до пятницы, — кило соленой хамсы, чекушку подсолнечного масла, кило твердокаменного кускового сахара (приходилось разбивать его кайлом) и двести граммов конфет «Гусиные лапки». Продавщице Тасе — матери Ольки, которая когда-то накормила Крошечку крошками — некогда было обстоятельно поговорить с Ефремовной, перекинулись всего парой словечек. Но разговорчивая бабушка Пелагея все ж таки урвала свое, встретив на обратном пути товарок из бараков, каждая из которых была ей видна наскрозь, почти как Господу Богу: у одной она приняла шестерых ребятишек, другую излечила от дурной болезни, а третью и вовсе вытащила с того света.
Крошечке скучно стало путаться в темных юбках, с задранной головой выслушивая высокие речи, она решила дожидаться бабушку на бревнах, сложенных у глухой стены баньки, обращенной к улице. Это были мрачные, потрескавшиеся после многолетней лежки тесаные сосновые стволы, оставшиеся после постройки избы. Девочка вскарабкалась на верхнее бревно и только-только устроилась, собираясь сверху обозреть окрестности, как вдруг… бревна под ней зашевелились, как живые… Сана, все еще сидевший на гусиных весах (все ему мнилось: вот-вот окажется, что он хоть сто граммов — да весит!), сорвался с чугунной гири и полетел…
Внезапно ожившие бревна уже катились по улице, наклонно уходившей книзу, к обрывистому берегу реки. На передовом бревне, растопырив ручонки, циркачкой выплясывала Каллиста, так скоро перебиравшая босыми ножками по вертящейся поверхности, что в глазах рябило. Крошечка, которой удалось соскочить на землю, бежала впереди раскатившихся бревен, вместо того чтобы прянуть в сторону! С такой скоростью спастись ей не удастся! Пелагея Ефремовна стояла возле угла ограды, спиной — и ничего не видела. Сана, заметавшись, ударился в затылок бабки: и она, ровно что-то почуяв, обернулась! Побежала! Нет, не успеет!
Обращаться к Каллисте, которая, видать, и стронула залежавшиеся бревна, было бесполезно. Сана попробовал остановить бревно, на котором плясала мертвушка, попытавшись воззвать к дремотной душе павшего дерева: дескать, ну да, сгубили тебя, пропало ты вхолостую, но человёнок-то чем виноват?! Не он тебя рубил, не он тебя валил! Да вон палисадника-то нет перед фасадом избы — как раз на столбы и пойдешь! Что-то дрогнуло внутри ствола, как вроде соки весенней надежды побежали по капиллярам… Но — поздно: не остановить бревно, взяло оно разбег, катится уж по инерции, да и Каллиста еще подгоняет! Вот-вот бревнище сшибет дитёку с ног и катом прокатится по хребту! Сана влетел в правое ухо Крошечки, которая обернулась на настигавшую ее деревянную мертвечину, и показал вместо гнилого ствола — пушистую зеленую сосенку-младенца… Бревно подпрыгнуло на ухабе — Каллиста, взвизгнув, взлетела в воздух — но приземлилась куда надо!.. Крошечка споткнулась и ухнула в канаву, как-то извернувшись и успев сесть лицом к сосне, которой и раскрыла объятья… В следующее мгновение Крошечка уже держала пятиметровое бревно на коленях, крепко обхватив его ручонками, а Каллиста, соскочив с лесины, куда-то канула.
Остальные раскатившиеся бревна остановили бабка Пелагея с товарками. Набежавшим людям едва удалось разжать жаркие объятья девочки и бревна.
Таким-то образом лесина не зашибла Крошечку насмерть. Правда, отдавленные ноги на пару недель отказались ходить, но вскорости девчонка, как ни в чем не бывало, уже носилась по дому, засовывая свой нос во все подходящие по размеру дырки.
Глава четвертая
ВОЛК, ДВА СЕРДЦА И ТОВАРИЩ БРАЧ
Лилька мыла ребенка в парной бане. Сане-то, конечно, жара была нипочем, он сидел на прикрытой печной заслонке, вглядываясь в мать с дочерью, окутанных белым облаком пара, похожих на парочку вздорных греческих богинь, спустившихся на землю, чтобы дать совет кому-то из своих любимцев. Правда, в бане из живых существ, кроме них троих, была только случайно залетевшая сюда пчелка — мокрая, несчастная, с отяжелевшими крылышками, она потеряла всякую ориентацию и ползла то налево, то направо… едва не попадая под босые грозные ступни облачных великанш. Пчелке не нужны были советы — ей нужна была помощь.
Крошечку положили на полок, как следует настегали веником и наконец сняли с верхотуры. Но девочка продолжала нюнить:
— Жа-алко мне-е! Мне жа-алко!
Лилька, якобы не понимавшая, что хочет сказать картавое дите, вздергивала брови и, натирая ребенка намыленной вехоткой, приговаривала:
— Кого тебе жалко — Каллисту? Сестренку мертвую жалко, да?
Сана так и подскочил на своей трубе: нашла, кого поминать! Навьё! Да еще в бане!
Мертвушка, не долго думая, тут же и явилась: из одежды на ней был один только отделанный кружевом чепчик, и она прижимала к себе гробик без крышки, похожий на ванночку, как будто тоже собиралась помыться.
Крошечка тянула:
— Да не жа-алко мне, а — жалко! Дышать нечем! Я домой хочу-у!
Каллиста же, поставив гроб на полок, опрокинула в него ведро воды и забралась внутрь, ворочаясь, как медведь, и ворча:
— Ну вот: им меня даже не жалко! Ишь какие! Сами-то моются! А меня так положили, немытую. Эх, люди, люди!
И навка, намылив вехотку, принялась изо всех сил тереть руки-ноги. Тут она приметила Сану и строго спросила:
— А ты цего ж не моешься?
— Не хочу, — угрюмо отвечал он, мечтая о том, чтобы отвернуться, но не имея такой возможности и против воли обозревая всю сумрачную банную картину: и моющихся на лавке подле цинкового тазика людей, и мертвушку, сидящую в деревянной лохани, и даже пчелку, ползущую теперь по печной заслонке за его «спиной» (лапки — в колодках сажи).
Ознакомительная версия.