Людка была веселая и шумливая, как воробушек. Каждый день у нее заводилась какая-нибудь дешевенькая обнова.
— Симпатичная брошка, правда? Симпатичное колечко, правда? — хвасталась она. Это словечко: «симпатичное» она цепляла куда надо и куда не надо, и всегда у нее получалось смешно и мило.
Как они сошлись — он и сам не понимает. Ему было около тридцати, он был серьезный учитель литературы, классный руководитель, а ей, кажется, и восемнадцати не сровнялось… Да, да, она подарила ему маленькую карточку с уголком — недавно снялась для паспорта… Конечно, не было восемнадцати.
Встречались они тайком. Он стыдился связи с девчонкой, которая вела фотокружок и на равных скандалила с учениками. Во время их короткой связи он иногда задавал себе вопрос — что в ней такого, чем она его так крепко держит? И не находил ответа.
Взяли его внезапно, темной зимней ночью. Печальный следователь несколько дней подряд заставлял его повторять частушки. Кроме частушек, опросили, почему его ученик в учебнике раскрасил краской губы и щеки на портрете товарища Сталина?
Бились со Столетовым долго. Писали протоколы, клали черную вечную ручку, предлагали расписываться.
Сперва Столетов возмущался, писал письма в Москву, потом крепился, и наконец пришел день, когда он решил сдаться.
И как раз в этот день в комнату следователя привели Людку.
Она вошла, маленькая, беременная, с острым книзу пузом.
Он встал перед ней, растерянный, придерживая брюки.
— Это ваша супруга? — печально спросил следонатель.
Он молчал. Он понимал, что положительный ответ искалечит и ее жизнь и жизнь ее будущего ребенка.
— Да, я его супруга, — сказала Людка гордо. — Ты не бойся и не признавайся ни в чем. Если засудят, я найду тебя и приеду. Не бойся! Вот увидишь, все будет хорошо! Бсе будет хорошо!
Ее торопливо увели, но она и в коридоре кричала: «Все будет хорошо! Все будет…» Ее, кажется, ударили.
Вот тогда он и понял, что такое эта маленькая Людка с симпатичной брошкой и почему его так тянуло к этой девочке.
Следствие продолжалось, но Столетов стал тверд, как кремень.
Его возили из тюрьмы в тюрьму без права передачи, без права переписки и вообще без всяких прав.
— Поздравляю, — печально сказал однажды следователь. — У вас родилась дочь. Чистосердечным признанием вы облегчите ей жизнь на свете.
И положил на протокол черную вечную ручку.
— Не пугайте, — сказал Столетов. — Если бы я знал, что у нас можно засудить невинного, я бы придушил своих детей собственными руками.
После этого его несколько дней не тревожили. Потом пошли лагеря, пайки черного хлеба, лесоповал, лазареты…
Вернувшись в 1954 году в родные места, Столетов принялся за розыск. Но девичьи фамилии ненадежны…
Он думал, что Люда, в свою очередь, примет меры, постарается разыскать его. Из-за этого главным образом Столетов и вернулся в Воскресенский район.
Впрочем, человек он был мужественный и особыми надеждами себя не тешил.
Усталость наконец сломила его. Он стал засыпать. Ему снились вышки, колючая проволока, лесоповал, тракторы. Чем крепче он погружался в сон, тем громче и надоедливее грохотали трелевочные тракторы.
Он открыл глаза и не мог понять, спит или бредит.
По всей душной горнице: по полкам, по занавеске, за которой спала Варя, по буфету, по потолку — ползли квадратные блики света.
Он приподнялся на локте.
По улице, сотрясая избу, гремя гусеницами, шли тракторы.
Фары ярко освещали горницу.
— Варя! — крикнул Столетов, отирая потный лоб.
— А я, — сонно ответили из-за занавески.
— Поди-ка скорей!
— А я раздемшись.
— Ладно, иди.
— Как есть?
— Как есть.
Она вышла в одной рубашке и, видно испугавшись его блестящих в темноте глаз и частого дыхания, остановилась посреди комнаты.
— Что с вами, Захар Петрович? — спросила она.
— Воды! Воды дай…
Варя бросилась к ведру, зачерпнула ковшик, подала напиться.
Столетов пил жадно и громко.
— Ничего, ничего, — приговаривала Варя, робко присаживаясь на его кровати, — Это Юра в МТС косилки отсылает… Ничего.
— Молодец Юрка! Выучишься — будь такая, как он. Тракторы удалялись. Горница погрузилась во тьму.
Шум утихал. Только треснутое стеклышко в буфете чутко зудело.
— Не поеду я учиться, Захар Петрович, — тихо сказала Варя.
— Ты что, смеешься?
— А что срамиться? Читаю плохо, умножение вовсе забыла.
— Семилетку кончала?
— Кончать-то кончала, а потом что видела? Поросят да подушку. От зари до зари с поросятками. Поросяткам таблица умноженпя ни к чему. Не нужна она поросяткам, таблица-то умножения. — Она горько усмехнулась. — Зойкин Федька задачку просил решить, а я и не знаю как и не помню эту задачку, ровно нам такую задачку и не задавали. А по немецкому только и помню— «ди лампа». Это значит «лампа». Никуда я от вас не поеду.
— Ты что же это? Согласилась, а теперь на попятный? — удивился Столетов. — Повторяй математику. Сам проверю.
Варя шмыгнула носом и заплакала. Но пронять Столетова слезой было невозможно. Навидался он за свою жизнь самых разных слез, и коротких, и длинных, и женских, и мужских, и страшных — невидимых, и дешевых — фальшивых. Он спокойно прислушался к тихому плачу и добавил:
— Поросят передашь Зое.
— Захар Петрович? — спросила Варя, глядя в сторону и жалко и криво улыбаясь.
— Ну?
— Почему вы мной брезговаете? Слезы душили ее.
— Неужели уж я такая урода, никуда не гожусь? Легко ли, полгода в одной избе. А вам что шайка, что я.
Изумленный Столетов смотрел на нее во все глаза.
— На улице у колодца бабы… каждое утро шуточки… Как ножом в душу. Хоть бы за дело — не обидно бы… А замуж меня не надо… — Она нависла над Столетовым, прижалась к его груди мокрой щекой. — Не бойтесь, родный вы мой…
— Встань! — скомандовал Столетов. Она испуганно отпрянула.
— Ступай спать!
Она послушно пошла к себе. Ситцевая занавеска колыхнулась и застыла, как все вокруг. Словно что-то умерло там, за занавеской, словно никого там нету.
И постепенно, сперва тихонько, а потом все смелей и уверенней в углу заскрипел сверчок.
— Варя! — позвал Столетов. Ответа не было.
— Варя, — повторил он еле слышно.
— А я, — так же тихо, еле слышно, будто не сказано а только подумано, раздалось из-за занавески.
— Ты не обижайся. Занавеска не колыхалась.
— У меня жена здесь где-то… Так что не обижайся.
Варя дожидалась утра с ужасом. Ей было до того совестно, что она тихонько стонала. Она просто не понимала, как теперь глядеть в глаза Захару Петровичу, что сказать. Так бы и жила-вековала мышкой за занавеской, на свет бы не показывалась.
Но подошло время, за окнами посветлело, пришлось одеваться, приниматься за неотложные утренние дела: кормить поросенка, кур, носить воду, греть кипяток, готовить.
Захар Петрович встал серьезный, с Варей не говорил и все к чему-то прислушивался. Сам вымыл эмалированную кружку, нацедил воды для бритья и поставил кружку на плитку. Потом приладил ремень к спинке стула и стал править бритву.
«Хоть бы зашел кто-нибудь», — тоскливо подумала Варя. С той поры, как поселился Захар Петрович, горница стала похожа на проходную контору. Как ни приучает председатель людей к порядку — ничего не получается: и в обед и в завтрак лезут к нему на квартиру, курят, следят, галдят каждый свое, пьют воду. С самого ранья толкутся. А сейчас, когда надо бы, нет никого…
Захар Петрович наладил бритву, стал искать мыло. В другое время он спросил бы, конечно: «Варя, где мыло», — а сейчас молчит, ищет сам, да не там ищет…
Слава богу, застучали сапоги, в сенях всполошились куры — идет кто-то.
Дверь распахнулась — вбежал Лопатин. Он был в черном свадебном костюме, но на лбу его сверкали очки-консервы, да в руках он мял кожаные перчатки.
— Дождались, Петрович, — раздраженно сообщил Лопатин. — Вызывают.
— В район?
— Выше. — Лопатпн сдержанно оглянулся на Варю. Варя взяла ведро и вышла. — К Ефиму Васильевичу. Подвела королева-то…
— Худо дело! — Столетов подумал, стряхнул с плеча Лопатина цветную бумажку, спросил: —Как погода?
— Все то же. Жжет.
— У Ниловны спину не ломит?
— Нисколько. Как думаешь, сильно будут драить?
— Думаю, сильно. Гонять технику холостяком в такое время не шутка.
— Строгача?
— Не меньше.
Столетов нашел мыло и принялся бриться. Брился он сегодня особенно тщательно, и это раздражало Лопатина.
Лопатин зашагал наискосок по горнице и, стараясь успокоить себя, заговорил:
— На правлении решили — косить не будем. Верно? Коси не коси — что в лоб, что по лбу. Все равно корму не будет. Верно? А дождя дождемся — может, что-нибудь да уберем. Верно?