– Он сумасшедший? – прошептала Катя.
– Нет, просто алкоголик.
На столе Гулого и правда стояла бутылка недопитой бормотухи, но Катя подумала, что это еще ничего не значит.
– Вы меня не понимаете, милостивый государь, – встрепенулся писатель, – что я для того и пью, что в питии сем сострадания и чувства ищу… Написать исповедь – значит, раздеться догола. Решится на такое прилюдно не каждый… но я-таки попробую.
– К кому это он? – испугалась Катя.
Нил молча дышал ей в затылок.
– Невесело, да-а, невесело… – простонал писатель, – но и скорбеть грешно, когда еще остались силы… – он уронил голову на стол. – Я так полагаю: ежели возникла мысль в голове, то имеет право быть записанной. – Гулый стукнул кулаком по столу, потом вскинулся и, схватив стакан, плеснул в него немного жидкости из бутылки. – Раз есть она в моем мозгу, то непременно присутствует, присутствовала или только будет присутствовать и в остальных беспечных головах, а значит, отпускать ее не след… – писатель одним глотком осушил стакан и, явно приободрясь, взялся за ручку. – Все писатели списывают с одной книги… Загляну-ка и я в нее. Она, конечно, черт-те как написана, на тарабарском языке да еще в зеркальном отраженье, но кто захочет – разберет… – неожиданно Гулый вскочил из-за стола и, бросившись к окну, запричитал: – Кроткая, не делай этого, не делай, умоляю…
Испугавшись, Катя отпрянула от двери и мелкими шажками отступила в сторону кухни.
– Чего не спишь? – Нил курил, не зажигая свет на кухне.
– Хотела постирать, пока мегера дрыхнет. Днем ведь, сам знаешь, она по записи в ванную пускает. Да чего-то всякая охота пропала, – всклокоченная голова писателя в отблесках красной настольной лампы еще стояла у Кати перед глазами. – Нил, тебе не бывает страшно?.. Меня страшит слишком многое: морская пучина и огромная высота, смерть и бессмертие, власть и анархия. Я живу в преодолении боязни, – отставив в сторону ведро с бельем, Катя бессильно опустилась на подоконник.
Нил долго не отвечал. Его лицо то возникало, то исчезало в тусклом свете ночника, мерцающем в мансарде напротив. Полуночник стоял, облокотившись на старый буфет адвокатши.
– Культивирование страха – что может быть страшнее? Хочешь, дам тебе свой рецепт? Я нашел его, проведя однажды ночь в лесу. Мне было семь лет, и я заблудился, идя от станции к даче. Вечерело. Я со страхом искал выхода к какому-нибудь жилью или дороге. Затихающий лес пугал и отталкивал. Когда совсем стемнело, я затаился в овраге, но каждый треск или шелест заставлял сердце отчаянно колотиться. Выскочив из оврага, я помчался сломя голову, натыкаясь на деревья, кусты, падая и плача. В конце концов, обессиленный, я рухнул на землю и лежал, боясь пошевелиться от ужаса. Я застыл, как нечто неодушевленное. И вот тогда случилось чудо: я вдруг перестал чувствовать себя чужаком, я стал частью земли, к которой прижался всем телом. Я лег на нее и стал ею, потому что и был ею всегда. И страх отступил. Мне было так же нечего бояться, как глупой травинке или ничтожной букашке. Сама себя природа не боится, и все, что нужно для того, чтобы стать бесстрашным, – это ощутить к ней причастность.
– Возможно, твой рецепт помогает побороть страх перед природой, а как же быть с правителями и богами?
– Боятся те, кто хочет к ним приблизиться: у власти стать или у вечности… – простуженный голос Нила звучал, как плохо натянутая струна. – Я слишком мелкая частица бытия, до которой нет дела ни Богу, ни дьяволу. Кто посягает на свободу праха? Никто! Не для меня посажены райские кущи и раскалены железные вертела, – Нил загасил сигарету. – Религия и власть утверждают, что культивируют страх якобы для того, чтобы удержать человека от греха. Но я убежден: в ком грех есть, осуществит его во что бы то ни стало: боясь, трясясь, замаливая после перед Богом. Зло страхом не искоренить, как невозможно запугать змею словами. Так надо ли пугать? Не знаю, я не специалист в запугивании душ.
– Ты это выучил из книги?
– Я это вымучил из жизни, оставим Гулым написанье книг.
– Сейчас светает, а мы еще не спим. – Катя вздохнула, посмотрев на охапку грязных пеленок. – Белье не выстирано. Муза скоро встанет.
Нил бросил последний окурок в консервную банку, и заболтавшиеся соседи побрели по коридору в свои норы.
Дверь в комнату Гулого была по-прежнему не заперта, и молодые люди не удивились, увидев писателя за книгой. Он читал вслух Достоевского, глухо и немного нараспев: “…Считаю петербургское утро, казалось бы, самое прозаическое на всем земном шаре, чуть ли не самым фантастическим в мире… В такое петербургское утро, гнилое, сырое, туманное, дикая мечта какого-нибудь пушкинского Германна из “Пиковой дамы”, мне кажется, должна еще более укрепиться”.
Цыплята “за рубль семьдесят”
С декабря в Петербурге начался сезон гриппа. Илья, как будто нарочно, сбежал от внезапно навалившихся проблем и уже неделю жил в Москве, стажируясь в каком-то институте. Он должен был вернуться только к Новому году. Деньги под салфеткой так и оставались нетронутыми. Катя никуда не выходила, да вдобавок загрипповала. Вирус напал особо злой, он крутил тело, вызывая озноб и боли в суставах.
Три дня Катя лежала, глядя в потолок, и в голове было чисто и бело. Девочка, прижавшись к ее раскаленному боку, голодная и тоже больная, тихо стонала. Все это время Маша отказывалась есть и пила одну водичку. Невостребованная грудь затвердела, и молоко шло с кровью. Катя опасалась мастита, но сил сцеживать молоко не было, апатия охватила ее.
На четвертые сутки температура спала, и больная ожила. Первым делом ей захотелось есть. В холодильнике лежал кусок сливочного масла, репчатый лук и ни крошки хлеба – небольшой выбор. Катя с жадностью откусила желтый жирный кусок из пачки. Деньги под салфеткой притягивали взгляд – надо идти.
Она стала бесшумно одеваться, но малышка, почуяв что-то неладное, заплакала. Тогда мать завернула ее в два пуховых платка и, подвязав у груди под шубой, вышла на Невский.
Опьяненная выздоровлением, Катя с удовольствием втягивала в себя влажный, пропахший выхлопами воздух. Она ничего не ела три дня и от легкости шаталась из стороны в сторону.
Женщина жадно заглянула через стеклянную витрину в ближайший гастроном. Чистые прилавки, и нет толчеи. Она разочарованно пересекла Полтавскую и пошла в сторону площади Восстания.
В мясной тянулась вереница людей. Катя сразу пристроилась позади. Она не знала, что дают, но что-то давали несомненно. У нее уже выработалась перестроечная привычка вставать в очередь не за тем, что надо, а за тем, что предложено.
Давали редко, поэтому брали все, а потом меняли. Город пестрел объявлениями типа: “Меняю швейную машину на стиральную”, “холодильник на телевизор”, “лыжи на кухонный комбайн”… Деньги уже теряли ценность, поэтому люди покупали товары заведомо на обмен – по два холодильника, по два телевизора, если, конечно, удавалось их где-то купить.
Приблизившись к прилавку, Катя увидала наконец, что там за товар, – синие цыплята, те, что в народе по старой памяти звали “за рубль семьдесят”.
Катю бросало в пот и трясло от слабости, и даже дохлые птенцы вызывали у нее дикий аппетит. Она припомнила, как в детстве мама из таких вот синюшных тушек жарила цыплят табака (грузом служили старые отцовские гантели), и получалось весьма недурно. Катя изо всех сил сжимала челюсти, повторяя, как молитву: “Только б не упасть, только б не упасть”.
Наконец она стянула с весов безжизненную тушку и за ноги потащила домой. Сумки у нее не оказалось, и Катя плелась по загодя освещенному к празднику проспекту с болтающейся птицей в руке. В эту минуту она чувствовала себя счастливой. Старушкам, кряхтевшим за нею в очереди, курятины не досталось, и им пришлось довольствоваться суповыми наборами.
Цыпленок, оказавшийся плохо ощипанным, был столь же волосат, сколь истощен. Невзирая на мелочи, Катя сунула его в кастрюлю, лишь слегка обмыв под краном. На плите бурно выкипало чье-то белье, и брызги порошка сдабривали Катино варево на соседней конфорке. Но ей было наплевать. Зубы желали рвать хоть что-то съедобное.
Две тощие куриные лапы торчали из-под крышки, и Катя с неприязнью заметила их сходство с руками Ирины – та же полусогнутость и узловатость пальцев, толстые крючковатые ногти. Будто сама Ирина высовывала руку из кастрюли.
“Да, чего только с голодухи не привидится”, – подумала стряпуха.
Не прождав и часа, она не вытерпела и выхватила цыпленка из бульона. Затащив его в комнату, Катя начала терзать жестковатую плоть. Ее зубы вонзались в волосатую пупырчатую кожу и с наслаждением обкусывали липкие косточки. По мере того, как она наедалась, жалость к самой себе поднималась из насытившегося организма.
Теперь, когда голод ушел, женщина опять вспомнила о перегоревшем молоке. Грудь, не переставая, болела тяжким жаром, боль уходила под мышку. Катя посмотрела на брошенную у дверей мокрую шубу, просыпавшуюся из карманов мелочь и разрыдалась. Слезы смешивались с соплями, падая на злополучную куру с волосатыми ногами.