Остальные актеры окружили его со всех сторон:
Гей, дикарь, разбойник ярый,
Всласть недельку погулял,
Без разбора костылял,
Всех ты к праотцам отправил.
— Не всех, не всех! Как вы смеете! — упрямо заорал Йошуа, потрясая кулаком.
Слабаки вы, доброхоты,
Поумерьте малость пыл.
Я сберег и сохранил
Шлюху с ложем для работы.
Хор подхватил:
Гей, Йошуа, прихлебатель,
Гей, ублюдок, гей, везун.
Посидел в тени, приятель,
И ворвался как тайфун.
Как ты Мойшеле, подонок,
Обошел и обдурил,
И какую работенку
Ты в подарок получил!
Скажи, убоище, Йошуа,
Легко ли было убивать
Детей и жен, мужей и старцев,
Града и села жечь и рушить,
Дома с жильцами в пыль втоптать,
Не надорвав при этом душу?
— Нелегко, — признал Йошуа и на манер американских негров похлопал по плечам некоторых актеров мужского пола. — Кто сказал, что легко?
Толпа вновь подступила к нему:
Скажи, не хочешь ли признаться,
Как дни и ночи напролет
Мог в этом всем дерьме валяться
И как мозги свои сберег?
Йошуа не замедлил с ответом:
Тяжел был труд, но дни летели,
И есть награда в каждом деле.
Не зря же Мойшеле покорно
Все сорок лет я зад лизал.
Язык болел и сохло горло —
Ни разу я не сплоховал.
И тут, наклонившись вперед, Йошуа высунул язык и наглядно продемонстрировал способ его употребления. Хор продолжил:
Нас жгли и мучили пески,
Так что же, помирать с тоски?
Гей, Йошуа, отпрыск сучий,
Гей, фанатик, сволочь, гей!
В пепел сжег Хацор цветущий,
Раздробил страну, злодей.
Линчевал ты справедливых,
Смел и Огам и Парам.
Род бесстрашных, агрессивных
Ты взрастил на горе нам.
Тех, кто грабит богатея,
Лезет нищему в суму,
Гнет трудягу, бьет злодея,
Не спускает никому…
Тебя еще вспомнят,
И за здорово живешь
Отдельным томом
В Библию войдешь.
— Войду, войду! — завыл Йошуа. Он уже выпрямился и вышел из окружавшего его кольца, чтобы встать во всей своей красе на авансцене и гордо посмотреть в зал сквозь темные очки:
Был восторг уничтоженья,
Кровь вокруг лилась рекой,
Раздавался дикий вой,
Женщин резали в постелях…[4]
Сцена закончилась под аплодисменты, и оператор перевел камеру на белый диван, где сидела Орна Эвен-Захав. Напротив устроились композитор Дина Хазон и драматург-режиссер Илан Бар-Цедек. Прежде всего Орна извинилась за то, что автор пьесы был представлен зрителям как Илан Кац, в то время как он уже полгода назад сменил фамилию на Бар-Цедек.[5] Бар-Цедек настаивал на этом не из мелочности и не из простого пижонства, но из желания закрепить правильную ассоциативную связь между своим именем и своим мюзиклом. Ведь достаточно назвать имена Брехта или Беннета, как немедленно вспоминаются их главные работы: «Матушка Кураж» и «В ожидании Годо». (Интересное совпадение, Бар-Цедек недавно обратил на него внимание: у двух этих драматургов фамилии тоже начинаются на букву «б».) «Любая путаница с именем, особенно сейчас, когда мюзикл получил такую известность, может тебе помешать», — подтвердили друзья.
От фамилии драматурга-режиссера Эвен-Захав без промедления перешла к дискуссии о вкладе Дины Хазон (в прошлом Казани) в развенчание мифов и заклание священных коров. Она напомнила слова министра просвещения и творчества, сказанные им в момент вручения лауреатам престижной премии Хофштеттера. Министр говорил о дерзании, о примере, который вдохновляет молодое поколение.
«Пример? Молодое поколение? — повторила Дина слова министра хриплым и немного апатичным голосом, склонив свою бритую голову набок. — Так он сказал? Что ж, он министр. Так они говорят там, в Иерусалиме».
«Он еще сказал, — вмешался Бар-Цедек: «У нас слишком много людей, похожих на Йошуа, и слишком мало — на Йешаягу».
С этим согласились оба — и композитор, и режиссер-драматург, и, очевидно, ведущая, которая согласно кивала головой вместе с Хазон и Бар-Цедеком. Вообще, трудно было не согласиться с министром. Несмотря на свой возраст, уважаемый министр был молод духом, обильно расточал мудрые и гневные изречения и, может, поэтому пользовался такой популярностью в среде понимающих людей с хорошим вкусом. Интересно лишь в качестве курьеза отметить, что сам он (то есть министр творчества, а не Бар-Цедек, который был еще слишком молод) холил большую белую бороду — копию бороды, украшающей лицо Исайи на знаменитом скульптурном изображении в Шартрском соборе.
«Острота и резкость, потрясение устоев, пересмотр общепринятых норм нашего общества … театр-кабаре высшего класса … уровень, доселе не достигаемый в наших краях…» — цитировала Эвен-Захав страницу за страницей (при этом Хазон подняла глаза к потолку, а Бар-Цедек, наоборот, опустил их долу).
И действительно, критика вся, без исключения, не скрывала своего восхищения мюзиклом, причем в таком духе высказывались отнюдь не только авторы из отделов искусства ежедневных газет. Поток восторженных откликов со всех сторон буквально захлестнул редакции. Нашлись люди, которые даже задавались вопросом: не заслуживает ли столь удивительная согласованность между журналистским истеблишментом, местной творческой элитой и государственной бюрократией стать предметом изучения в других странах свободного мира? Может быть, придет день и за границей признают преимущества такой системы и заимствуют ее, дабы она служила укреплению духовного здоровья граждан?
Но Итамар, к сожалению, сейчас не в состоянии был оценить все это. В захлестнувшей его волне чувств рациональное словно капитулировало перед эмоциональным. Он выключил видеомагнитофон и поспешил выйти из кабины. Дойдя до библиотекарши, он уже успел немного прийти в себя и на ее упрек слабым голосом пообещал, что в следующий раз не забудет перемотать пленку на начало, как того требуют правила.
— Ты в порядке? — спросила его какая-то женщина. Итамар повернул голову и увидел Риту.
— Не совсем, — вынужден был признать он. — Мне действительно нехорошо.
— Что-то в воздухе, — подсказала ему Рита.
— Возможно, — согласился он и расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке.
— Пойдем-ка на улицу. Мне все равно надо идти. Или тебе лучше сперва присесть?
— Нет, нет. Выйдем на улицу.
Итамару не хватало душевной выносливости. Он был подвержен внезапным приступам слабости; порой, как, например, сейчас, эти приступы случались из-за какой-нибудь ерунды, вроде высунутого от усердия красного языка или тупого безостановочного стука большого барабана. Временами он поддавался соблазну приоткрыть щелку и заглянуть в свой внутренний мир, но не раз его любопытство грубо пресекалось ударом кулака по физиономии. Через какое-то время он приходил в себя, но почти во всех случаях нуждался в ком-то, на кого можно было опереться. Ирония заключалась в том, что именно Рита, которую всего несколько часов назад, на подъеме своих душевных сил, он представлял лежащей под ним, оказалась такой опорой.
Увидев, что Итамар еще не оклемался, Рита поспешила открыть окно машины, вывозившей их за пределы университетского кампуса. Итамар, который собирался после библиотеки пойти в музей «Макор», без особого сопротивления согласился на предложение Риты посидеть в ресторане. Вскоре они подъехали к «Маленькой ферме Ципеле и Сари» на берегу речки Яркон.
— Что с тобой там, в библиотеке, приключилось? — спросила Рита.
Они сидели напротив друг друга и уже сделали заказ. Рита заказала японо-мексиканский салат, представлявший собой комбинацию из блюд, подаваемых в трех нью-йоркских ресторанах, где Ципи работала после армии официанткой. Итамар — курицу а-ля Гахелет, то есть жаркое, вроде того, что готовили в столовой родного кибуца Сари.
Пока еще не принесли еду, они выпили по глотку красного вина.
— Мне там вдруг стало нехорошо, — объяснил Итамар.
— Я видела. Но почему?
— Точно не знаю. Смотрел видеозапись и вдруг плохо себя почувствовал…
— Ты можешь есть? Может, не стоило приводить тебя сюда?
— Нет, нет. То есть да, я могу есть. Сейчас, здесь, я чувствую себя много лучше. Наверное, я не был ко всему этому готов. Правда, через день-два после возвращения в Израиль у меня появились некие странные ощущения, но не такой силы, как сегодня.
— А-а-а …
— Понимаешь, до сих пор я многого не знал. Дело в том, что у меня дома нет этой коробки.