Тем временем мой отец уже был студентом, изучал языки и литературу романских стран и восторгался средневековыми шванками, в которых толстые монахи спали с веселыми монашками, а аббатисы скакали верхом на епископах, решивших передохнуть на своем паломническом пути в Сантьяго-де-Компостела[4]. Да, весь путь к Иакову набожные пилигримы забавлялись в широченных постелях; а некоторые паломницы, хотя позади у них был путь в шестьсот испанских миль и впереди — такой же, закончив с правым соседом, поворачивались еще и к левому, который тоже только что заставлял сердце послушницы замирать от счастья — она так кричала, что все остальные ищущие блаженства на мгновение прекращали свои искания… Любимым автором моего отца был мудрый Абеляр, чье упрямство, как ему казалось, роднило их, и, конечно, отца восхищало, что в первый раз тот познал Элоизу прямо в главном алтаре церкви своего ордена. Естественно, там бы их никто не стал искать, но все-таки, по мнению отца, а может быть, и Абеляра, это было святотатством. То, каким образом дядя Элоизы приказал своим воинам отомстить Абеляру — а они его кастрировали, — нравилось моему отцу меньше. Стоило ему представить себе: вот они, давясь от смеха, показывают Абеляру его окровавленный пенис, и он сам корчился от боли, почти как этот бедняга. Отец захлопывал книгу. Книги тем и хороши, что их можно закрыть, когда они кажутся слишком уж реалистическими. Тогда он брал что-нибудь другое и читал, например, про целомудренную монахиню, которая никогда не ходила в туалет, ползала на коленях перед своим Господом, умоляя Его о спасении, и наконец из нее вышло так много камней, что она смогла построить из них часовню… Мой отец собирал настоящую коллекцию из всех этих замечательных историй, охотился за ними в немногих антикварных магазинчиках города, а когда в двадцатые годы провел несколько лет в Париже, то ему показалось, что он живет в настоящем раю. Здесь каждый второй магазин предлагал старые книги, особенно на rive gauche[5] где он именно по этой причине и поселился. В Париж он поехал потому, что каждый человек должен хоть немного пожить в Париже, а еще потому, что пытался отыскать женщину, настоящую женщину из плоти и крови. Ее звали Елена, она была на несколько лет старше отца — лет двадцати семи или двадцати восьми — и замещала преподавателя французского разговорного языка в университете, где он учился. Правда, его больше занимали идиомы раннего и позднего средневековья, а современный разговорный язык интересовал его не особенно — разве что, когда он общался с Еленой. Их знакомство состоялось после того, как однажды он заговорил с ней, вернее, она с ним: она попросила у него прикурить, когда они, случайно или нет, вместе выходили из аудитории. (Это было в конце семестра; сам он никогда бы не осмелился попросить у нее спичек.) Елена курила, как сапожник, сигареты из желтой кукурузной бумаги, набитые черным табаком, которые ей кто-то — может, жених? — присылал из Парижа. Погасив одну сигарету, она тут же закуривала другую. У нее были желтые пальцы, а мой отец был из тех, кому нравились женщины с пальцами, пожелтевшими от никотина. Он влюбился, во второй раз после той, с веснушками, прямо-таки по уши. Вскоре они стали встречаться каждый день в кафе недалеко от университета, в перерывах между занятиями, поскольку Елена, помимо того что преподавала, еще и изучала литературу немецкого романтизма, с тем же увлечением, с каким мой отец разузнавал все, что мог, о средневековых монахах и монахинях. Она очень хорошо говорила по-немецки, с едва заметным акцентом, и знала наизусть «Живописца Нольтена» Эдуарда Мёрике. Это была любимая книга Елены, хотя ее профессор все время повторял, что Мёрике — поэт эпохи бидермайер, а не романтизма и, следовательно, вообще не должен ее интересовать. Но ей это было безразлично, как, впрочем, и многое другое — например, много или мало слушателей присутствовало на ее занятиях, — и это равнодушие тоже сближало ее с моим отцом. Он часто горячо спорил со своими учителями и не мог понять, почему они этого не ценят. Чепуха, она и есть чепуха, почему бы об этом прямо не сказать? Они с Еленой ходили гулять в городской парк и в соловьиный лес, который, собственно говоря, облюбовали гомосексуалисты. Они шли, держась за руки, иногда он прижимал ее к дереву и целовал. Она пылко отвечала ему, но и рассказывала о своей беде: о мужчине, становившемся с каждым ее рассказом все больше и сильнее, очень чувственном, которому она принадлежала душой и телом и который бросил ее, не предупредив и ничего не объяснив, и даже не из-за другой женщины. По его словам, он просто был сыт ею по горло. На рассвете он встал, молча натянул брюки и ушел, даже не закрыв дверь. Это не он присылал сигареты, а подруга, бывшая однокурсница, сейчас она ассистентка какой-то большой шишки в Коллеж де Франс. Елена всегда была в курсе последних сплетен и анекдотов своей родины. Она знала о том, что почтенный седовласый Петен недавно подарил свой маршальский жезл двадцатилетней любовнице или что Анатоль Франс с возрастом стал таким мудрым, что теперь не говорит, а вещает. Что Поль Клодель хочет обратить Андре Жида в истинную веру. Кроме того, она не считала, что в их век была написана хоть одна стоящая картина, и смеялась над Кандинским, принимавшим свои кляксы и каракули за искусство. Ей больше нравились Ватто и Фрагонар, правда, еще она признавала Коро и Ренуара. Мой отец, хоть и придерживался другой точки зрения, тем не менее кивал. Один раз они все-таки лежали на кушетке в ее комнате (приводить мужчин было запрещено) и обнимались. Брюки отца были спущены до колен, ее юбка — поднята до пупка. Они целовались, кусались, пытались стянуть друг с друга трусы. Но из этого как-то ничего не вышло, и под конец они лежали, мокрые, рядышком, не решаясь взглянуть друг на друга.
Потом Елена поступила с отцом точно так же, как с ней поступило ее любимое чудовище. Однажды она просто исчезла. Записка с коротким прощанием на его письменном столе. У него перехватило горло, он пинал стены, швырнул пару книг, а потом с новым рвением накинулся на своих монахов и монахинь. Через несколько недель он поехал за ней в Париж, без денег, ну почти без денег. Отец не знал, где она живет, и без устали обходил все читальные залы и библиотеки, все кафе Латинского квартала. В промежутках он проводил время у букинистов на берегу Сены и на деньги, которых у него не было, покупал одну книгу за другой. То есть постоянно умолял отца и мать присылать деньги вроде как взаймы, и они присылали — вместе с письмами, исполненными любви и озабоченности. А сами питались лишь цикориевым кофе, черствым хлебом и жареной картошкой без жира. Не то чтобы мой отец прожигал жизнь. Он снимал на рю дю Бак конуру под крышей, из тех, где единственным освещением был свет, падавший из косых, вмазанных в черепицу окошек. Он спал на матрасе прямо на полу и приносил воду в медном чайнике с нижних этажей. Стол, стул. Одежда на плечиках, прицепленных к веревке, протянутой через комнату. Туалета не было, ему приходилось бегать в кафе напротив. Но зато были книги. Они громоздились повсюду, прибывали с каждым днем, потому что отец нашел на рю де Бюси антиквара, предлагавшего замечательные издания по ценам, которые отец все же мог себе позволить, потому что все книги в этом магазинчике имели какой-нибудь изъян. Нужно было только его найти. Например, в двадцативосьмитомном собрании сочинений Вольтера не хватало двадцать третьего тома. В «Энциклопедии» Дидро — чуде, при виде которого мой отец задрожал от восторга, — пропали вкладки с иллюстрациями. «Новая Элоиза» Руссо, тоже первое издание, так пострадала от сырости, что буквы на титульном листе стали совсем неразборчивыми, да и остальной текст можно было прочитать, только заглядывая в дешевое издание этой книги. Из красивого томика стихотворений Банвиля[6] были вырезаны иллюстрации… Но больше всего отцу помогали кризис французского франка — он дешевел с каждым часом — и помощь единственного служащего антикварного магазина. Дело в том, что он, некий месье Лефебр, все время подспудно конфликтовал со своим шефом, месье Эшвиллером, коренным парижанином, чьи предки были родом из Эльзаса. Почему месье Лефебр так не любил месье Эшвиллера — этого мой отец так до конца и не понял; месье Лефебр ограничивался неясными намеками, а месье Эшвиллер, который почти не бывал в магазине, вероятно, вообще не знал о существовании конфликта во всей его драматичности. Речь шла об унизительных замечаниях («Monsieur Lefêbre, vous êtes bête comme vos pieds!»[7]) и о дочери месье Эшвиллера, которая то ли хотела выйти замуж за месье Лефебра во что бы то ни стало, то ли не хотела этого ни при каких обстоятельствах. Трудно сказать, что там происходило на самом деле, во всяком случае, месье Лефебр не производил впечатления человека страстного. Скорее в нем было что-то от кролика, которому приходилось носить твердый воротничок и галстук. Его месть месье Эшвиллеру заключалась в том, что он продавал моему отцу книги точно по той цене, какую шеф ставил на задней стороне переплета. Вот только ввиду галопирующей инфляции эти цены с каждым днем становились все абсурднее. Так что мой отец приобрел за несколько бумажек «Гептамерон» Маргариты Ангулемской 1712 года (позднее, через тридцать лет, он перевел именно это издание «Гептамерона») и получил почти даром произведения Эдгара Алана По в переводе Бодлера. Причем ни месье Лефебр, ни мой отец не показывали виду, что они отдают себе отчет в несуразности происходящего.