— Merci, Monsieur. Надеюсь, вы вскоре опять почтите нас своим визитом.
— Au revoir, Monsieur Lefèbre. Желаю вам приятного вечера.
Неудивительно, что мой отец все чаще просил денег то у отца, то у матери, потому что их более чем скромные переводы становились совсем ничтожными, пока он обменивал их в Парижском банке на бульваре Сен-Жермен и потом бегом добирался до антикварного магазина на рю де Бюси. Во всяком случае, к концу года ему удалось собрать хорошую библиотеку, хотя и состоявшую из книг без переплетов или не совсем полных собраний. Книги стеной стояли вокруг его матраса, доставая до скошенного потолка, и даже выползли в коридор.
В декабре мой отец шел по бульвару Сен-Мишель, неся первое издание «Мишеля Строгова» Жюля Верна с надписью от руки на титульной странице: «A mon cher Emile, ton oncle Jules»[8] — книга обошлась ему всего в пять франков — и вдруг столкнулся с Еленой. У нее был красный от насморка нос. Она тоже очень удивилась. Почти испугалась и все же назвала свой адрес. Оказывается, она жила совсем недалеко от него, на улице Бонапарата, жила там все это время. Она ходила к тому же зеленщику и даже знала месье Лефебра. (Правда, ей он не делал скидок.) Отец пригласил ее выпить кофе, но она отказалась. Она не захотела и пойти с ним поужинать в один из праздничных вечеров. Она вообще не хотела идти с ним ужинать. Никогда.
— Привет! — И она пошла дальше, в длинном сером пальто и меховой шапочке, из-под которой на плечи спадали черные волосы.
Мой отец осаждал ее квартиру до весны, несколько раз в день поднимался по крутой лестнице, стучал, ждал, опять стучал, прижимался ухом к деревянной двери и, кажется, пару раз услышал шорох или дыхание. Он часами просиживал в кафе на углу ее улицы, ходил утром, днем и вечером к их общему зеленщику и писал ей пылкие письма. Однажды он положил ей под дверь букет роз, потом — редкое издание «Bijoux indiscrets»[9] Дидро. Никогда, ни разу он не встретил ее, так что у него даже появилось подозрение, что она переехала в тот же день или вообще дала ему неверный адрес.
Весной (первое теплое солнце, вернулись ласточки) отец шел по Люксембургскому саду. Елена сидела на скамье, нежилась, закрыв глаза, в солнечных лучах, и, когда он остановился перед ней и сказал: «Елена!», она подскочила, как фурия. Открыла глаза — в них полыхал адский огонь — и закричала, что с нее довольно этого театра, что отцу пора наконец исчезнуть, лучше всего прямо сейчас, потому что иначе она за себя не отвечает. Она прямо-таки тряслась от гнева. Прохожие столпились вокруг них, так что отец, пробормотав: «Но, Елена, я…», — повернулся и, стараясь идти не торопясь, направился к выходу из сада. Он отошел уже метров на десять, когда заметил, что не снял шляпу, здороваясь с Еленой. Ну так он снял ее теперь, а заодно и вытер ею пот. Группа зевак ухмылялась ему вслед, а Елена, уже такая далекая, торопилась прочь и вскоре исчезла за буковой изгородью.
Отец снова надел шляпу, пошел в свою дыру на рю дю Бак, упаковал все книги в ящики — естественно, кроме Белой книги, с которой он никогда не расставался, — и поручил парижскому филиалу фирмы «Данзас» отправить их к нему на родину. Как он заплатит за перевозку, он не знал. (Отец не платил почти полгода и, только когда «Данзас» пригрозила судебным преследованием, выпросил деньги у Феликса, который пообещал ничего не говорить родителям и которому он оставался должным до самой смерти брата.) Все равно с него уже достаточно этого Парижа, где всегда идет дождь, на улицах дует ужасный ветер и где он не нашел ни одного друга, хотя всегда ходил в одно и то же кафе и регулярно посещал лекции Жозефа Бедье; о подружке уж и вовсе говорить не приходилось. Каждый раз, едва он успевал сказать пару приятных слов, все они исчезали, словно сквозь землю проваливались. Так что месье Лефебр оказался, строго говоря, единственным человеком, с которым его связывало что-то вроде дружбы, и поэтому теплым майским утром отец пошел в последний раз на рю де Бюси, чтобы попрощаться с ним. Но вместо месье Лефебра за кассой стоял месье Эшвиллер, и в ответ на просьбу отца передать привет месье Лефебру он пробурчал, что тот не то уволился, не то вчера женился на его дочери. Что-то в этом роде. Кроме «Ah, Monsieur Lefèbre, ah, ah, celuilà!»[10], мой отец не понял ни слова. Он кивнул и ушел.
Приехав домой, он вернулся в университет — все сидели на своих прежних местах, словно университет был заколдованным замком из «Спящей красавицы». Отец постарался как можно быстрее стать доктором философии. Его диссертация — «Народные сравнения по типу rouge comme le coq[11]» — принесла ему magna cum laude[12] и привлекла внимание его профессора, которому как раз был нужен новый ассистент. Прежний, еще молодой человек, тяжело заболел и получил инвалидность, даже не приступив к работе. Теперь отец сидел за его письменным столом в маленьком кабинете перед аудиторией, где проходил романский семинар, отвечал, как и его предшественник, на вопросы первокурсников и осматривал, скорее pro forma, сумки, портфели и папки тех, кто уходил с семинара. Работа ему не нравилась, но он получал жалованье и теперь жил в собственной трехкомнатной квартире, где едва хватало места для него и книг. Его жилье находилось прямо под квартирой родителей, иногда он слышал, как они у себя ходят. (Феликс больше не жил в этом доме. Он стал священником в маленькой общине в кантоне Базель-Ланд, где ожидал более серьезных поручений.)
Отец начал работу над диссертацией. Он надеялся закончить ее своевременно, чтобы унаследовать должность шефа, некоего господина Тапполе, а темой выбрал своих монахов и монахинь. Добытые им невесть где книги со шванками лежали грудой у него на столе, и некоторым студентам первого семестра, пока они сдавали на проверку свои папки, приходилось выслушивать краткий обзор того, что его герои и героини наделали за день. Часто вокруг отцовского стола собиралось с десяток хихикающих студентов и студенток.
Правда, он познакомился и с несколькими настоящими женщинами. С Ренатой, Софи и Паулой. Он ходил с ними на концерты, в филармонию и пару раз на вечера «Молодого оркестра». Музыканты этого оркестра выглядели совсем как дети, наряженные во фраки и вечерние платья. Они играли произведения композиторов, о которых никто никогда не слышал. Арманд Хибнер, Конрад Бек, Бела Барток. Стравинский, которого отец, правда, знал, и Рената тоже, и Софи, а вот Паула — нет. Но больше всего ему нравилось выводить своих дам в бывшее тогда новинкой кино. Белый экран, темный зал, в углу — пианист, который в конце сеанса кланяется. Когда Чарли Чаплин засовывал голову огромного тупого полицейского в газовый фонарь, отец, и Паула, и Софи, и Рената просто заходились от смеха, хватая друг друга за руки, они хохотали до слез. «Броненосец “Потемкин”» он видел восемь раз, три раза с Ренатой, два раза с Софи, один раз с Паулой — ей фильм показался скучным — и два раза один. Отец смотрел на исполненных гневом матросов, которые стояли до последнего, и у него перехватывало дыхание.
Один раз Софи была у него дома, она сварила лапшу, а он открыл две бутылки «божоле». Они усердно пили до поздней ночи; было уже действительно так поздно, что Софи начала себя спрашивать, не отдаться ли этому веселому болтуну Карлу. (Она была девушкой из хорошей семьи и никогда не совершала подобных поступков, не подумав.) Мой отец, тоже вконец измученный сомнениями, стоит ли ему перейти грань дозволенного, посреди дискуссии о Ницше (речь шла о вопросе, почему тот в Турине поцеловал лошадь и как увязать это с его концепцией сверхчеловека), так вот, в середине этой дискуссии отец накинул на плечи Софи меховую пелерину и предложил проводить ее домой. Было три часа ночи. Разумеется, она тотчас встала, правда онемев от изумления. Страстно поцеловала его и так решительно направилась к двери, что отец не по смел ее остановить. На тротуаре перед домом (было темно, хоть глаза выколи, в это время не горел ни один фонарь) стояла мать моего отца и сметала в кучу опавшие листья платана. Она сделала вид, будто не заметила парочку, Софи с Карлом тоже не подали виду.
С тех пор мой отец больше не приводил домой женщин, хотя ему и было уже за тридцать. Так что Клара Молинари, которую он на руках перенес через порог своей квартиры и которой дал свою фамилию, была действительно первой женщиной, в которую он не только был влюблен, но с которой к тому же и спал.
Это была дивная ночь. Отец и Клара целовались, позабыв о времени, и, когда он встал и подошел к окну, чтобы выкурить сигарету, солнце уже осветило стволы платанов. Пыль на улице пылала, как золото. Какая-то птица уселась на подоконник, посмотрела, повернув голову, на отца и, чирикая, улетела. Воздух был свеж. Отец, не спавший ни минуты, но чувствовавший себя совершенно бодрым, натянул брюки.
— Кофе, Клара?
Клара издала блаженный стон, закуталась в одеяло и тут же заснула.