На прогулки меня не выводили, но свободного хода в тюрьме хватало. Поход в нужник, находившийся внизу, у каморы надзирателя, уже был приключением. Мне очень нравилось это винтовое, кружащее голову пространство древней башни, похожей снаружи на рубку подлодки, зарытой в пески и камни. Спускаясь и бесконечно поднимаясь по ее стертым, удобным стопе ступеням, вращаясь в долгом вертикальном полумраке, пронизанном спицами лучей, я ощущал себя необычайно уютно, словно бы искра души архитектора этой башни заронилась когда-то во мне.
Окном в моей камере служила бойница, образованная сходящимся конусом врезки в каменной кладке полутораметровой толщины. Я любил лежать в этой нише, хотя узкий проем давал мало обзора. Я видел в отдалении два минарета – и вокруг них сады, скрывавшие плоские крыши домов. Кое-где на них видны были низкие лежанки, завешанные пестрыми одеялами. Иногда на крышах появлялись смуглые и коричневые горы вынутой из тюфяков овечьей шерсти, разложенной после мытья на солнце. За ними сидели старухи в платках и байковых халатах. Они взмахивали хворостиной, встряхивали – и пальцами, вымазанными хной, снимали с палочки шерсть.
Невдалеке от башни стоял ханский дворец. В нем размещался полицейский участок и сводный штаб пограничного контроля. Из белоснежного известняка, двухэтажный, с резными мраморными инкрустациями, усеянными извлечениями из Корана, – дворец походил на шкатулку. Створки его мозаичных окон напоминали крылья махаонов.
Почему-то мои сны в тюрьме часто были связаны с прогулками по комнатам этого дворца. Никогда раньше мне не снились звуки – девичий смех, перелетавший из комнаты в комнату, по анфиладе… Но вот однажды приснилось, что будто бы неподалеку от этого поселка находится некая крепость, что на дворе 1828 год. Я так и увидел эти цифры – они отделились от какого-то фронтона и повисли, покачиваясь, в воздухе. А еще приснилась узкая улочка, приземистые дома сплошь без окон, эти плоские крыши… И будто бы я лежу в шкуре бродячего пса, расположившегося снаружи у порога – в ожидании помоев или даже остатков вчерашнего хаша. Вдруг шквал толпы, взбешенной неизвестной причиной, наполняет улочку. Мелькают палки, мотыги, коричневые тела в лохмотьях. Я едва успеваю вжаться в порог.
И нашествие черни, чудом оставив меня целым, схлынуло вслед за собственным гулом. Недолго спустя дверь осторожно приоткрылась. Я успел отскочить, пытаясь всмотреться. Паранджа. Пустые руки. Никакого внимания. Завернув краешек ткани, открыла лицо. Всмотрелась в конец пустой улицы. Задержалась взглядом. Я уселся смирно в сторонке. О, как она красива! Посмотрела в небо. И я посмотрел, жмурясь. Столб нисходящего зноя, рассеиваясь световым снопом, обрушивался с небосвода. Слепя, он лился из белого – в черный. В тело сна, наполняя его забвеньем.
Однажды я попросил Мохсена перевести одну из арабских надписей, которые кое-где имелись на внутренних стенах башни. Мохсен задумался, хмыкнул, принес из своей каморы словарь и долго что-то мычал про себя, сличая буквы, соображая. Потом, не менее озадаченно, перевел на английский: «Зверь нападает на человека, только если он кажется ему животным. Демоны руководствуются тем же чувством. Они глумятся над теми, в ком видят животное начало, но почтительны к тому, кто животное начало в себе полностью покорил – и в ком образ Создателя ослепителен и ясен. Потому не подвержен человек действию колдовства, что его заслуги велики».
– Ну да, – согласился я. – Страх делает тебя животным, это верно. Собака на тебя лает, только если ты ее боишься.
Мохсен, весь мокрый от усилий, недоверчиво помотал головой, захлопнул книжку – и стал спускаться, сердито бубня о чем-то.
На рассвете меня будили вкрадчивые вопли муэдзина. Их перемежали петушиные перекаты.
Чуть погодя я просыпался еще раз: во дворе скребла метла и фыркал шланг.
Белесый полдень наваливался тяжкой плитой на море, сады и крыши, отовсюду дочиста выметая живность. Две дворняги и полосатый кот заползали под полицейский «газик» и замирали там, распластавшись. Дежурные подхватывали нарды и табуретки и забирались внутрь участка.
К вечеру раскаленная добела дымчатая голубизна гасла, воздух наконец обретал глубину – и море резко отделялось от небосвода.
Иногда на закате можно было увидеть у горизонта квадратную скобку танкера или сухогруза.
Однажды Мохсен устроил мне экскурсию. Вышло это так.
Уже несколько ночей я дурно спал. Старик-бухгалтер страшно кашлял по ночам. Его дочь все эти дни была с ним рядом. Жена Мохсена приносила им в трехлитровой банке воду, окрашенную марганцовкой, и уносила скомканные газеты, из которых торчали обрывки окровавленной марли.
Этот день начался с того, что в нашу башню пришел врач.
Я видел, как он вышел из камеры. Дочь старика догнала доктора на лестнице и повисла на его руке, целуя ее и сползая по стене на ступеньки. Ее плечи вздрагивали.
Сразу после обеда я надеялся хорошенько вздремнуть, но Мохсен пришел ко мне пить чай. Четвертый стакан янтарного терпкого дарджиллинга меня взбодрил вполне.
И тогда я вновь заговорил о Разине. Я сообщил Мохсену, что поначалу казаки просили себе лишь немного прибрежной земли, чтобы на ней поселиться с миром. Они вовсе не собирались пускаться в грабежи. И только коварство хана вынудило их совершить упредительные вылазки. А дальше – больше, семь бед – один ответ.
В ответ надзиратель вскипел. Он так страстно жестикулировал, что я подумал: сейчас навалится животом и задушит.
Мохсен кричал, что Разин после резни в Астрабаде увез на остров 800 женщин. И всех их зарезал.
(Он сказал «eighteen hundred», – но поправлять его я не стал.)
Я возразил ему: на войне как на войне. Очевидно, после многодневной оргии женщины обременили казаков: их надо было кормить, с ними нельзя было воевать на море, корабли были перегружены. Вернуть женщин в Мазендеран означало окончательно предать их бесчестию – шариат жесток. Они и сами бы того не захотели. И что бы они там делали, без мужей? А казаки их облегчили, спасли от мук голодной смерти на пустынном острове. Я уверен, женщины сами упросили казаков совершить над ними такое.
Мохсен поник. Я вздохнул.
И тут надзиратель протянул мне наручники.
Я смиренно подставил запястья.
Мохсен приложил палец к губам, и мы тихо спустились вниз. Вложив в руку фонарик, надзиратель ввел меня в подвальный коридор. Он шепнул: «Go, see you later», – и я скрылся в подземелье. Сужаясь в иных местах до ширины грудной клетки – и тогда мне приходилось глубоко выдыхать, чтобы миновать теснину, – ход вывел в подобную башню, но меньших размеров. Только я успел оглядеться – вверх вела винтом похожая каменная лестница с веером широких ступеней, но без перил, – как дверь певуче отворилась, и в световом параллелепипеде возник Мохсен.
Я вышел наружу. Терпкий запах Каспия во рвался свободой в мои легкие. Волны мерно рассыпались у ног, выплетая по песку тающие галактики. Надзиратель рассказал, что этим подземным ходом Мирахмед-хан сумел вывести свою дочь. Бежав таким способом из-под осады казаков, они спаслись морским путем.
Не снимая наручников, я искупался в море, залитом маслом заката.
Ночью я снова никак не мог уснуть. Перед моими глазами одно за другим всплывали, метались, опрокидывались женские лица. Часто искаженные гримасой ужаса и страдания или погруженные в скорбь, эти лики о чем-то безмолвно просили.
Снаружи надрывались цикады. Луна взобралась в зенит и, сжавшись, как световое пятнышко под лупой – в фокус, поливала округу серебряным молоком.
Я поднялся и на цыпочках спустился вниз.
На предпоследней ступени, на холме высокого тюфяка спал Мохсен. Переступить его огромное туловище и широкую высокую ступень было невозможно. Я остановился, не решаясь прыгнуть.
Надзиратель спал навзничь, громоздко и грозно, как вулкан. От его храпа трепетала свеча, догоравшая в изголовье.
И тут кто-то тронул меня за плечо.
Я не обернулся, потому что не мог себе представить, что сейчас, в пустой тюрьме, меня кто-то может тронуть за плечо. Но чья-то легкая ладонь пожала и спустилась к локтю. Я дрогнул. Надо мной, ступенькой выше, стояла дочь заключенного бухгалтера.
Лицо ее было открыто.
Виновато улыбнувшись, она приложила палец к губам и другой рукой потянула меня за собою.
Мы вошли в мою камеру.
От страха я влез в нишу и выглянул наружу. Все вокруг было залито луной. Сияющее полотно пересекало море и вздымало горизонт. У входа в полицейский участок стояла фигура. Часовой курил. Собака пересекла двор и развалилась под фонарным столбом. Часовой скрылся.
Я обернулся.
Лунный луч пересек ее плоский живот и, слепя, скользнул по полноте грудей, по шее, когда, сняв через голову платье и оставшись в одних шальварах, она сделала два шага. Золотисто-смуглая кожа, пушистые долгие ресницы, мягкие внимательные губы и мучительно-пристальный блеск черных бархатных глаз объял меня всего и погубил.