– Привет, Айда, – воскликнул он.
– Привет, Гарри, – ответила она печально, глядя в газету.
– Хотите выпить?
– Я уже пью, спасибо.
– Так проглотите это и выпейте еще.
– Нет, я больше не хочу, спасибо, – сказала она. – Если бы я была там…
– Ну и что тут было бы хорошего? – спросил мрачный человек.
– Я могла бы задать несколько вопросов.
– Вопросы, вопросы, – раздраженно перебил он. – Заладила – вопросы. О чем, скажи, пожалуйста?
– Почему он сказал, что его зовут не Фред.
– Его и звали не Фред. Его звали Чарлз.
– Это странно.
Чем больше она думала об этом, тем больше жалела, что ее там не было; сердце у нее щемило при мысли, что никто не интересовался дознанием, троюродный брат даже не приехал из Миддлсборо, его адвокат не задал ни одного вопроса, даже газета, где работал Фред, посвятила ему только полстолбца. На первой странице была другая фотография: новый Колли Киббер; завтра он собирался приехать в Борнмут. «Могли бы подождать хоть неделю, подумала она. В знак уважения к нему».
– Мне хотелось бы спросить их, почему он оставил меня там и удрал на набережную по такому солнцепеку.
– Ему нужно было выполнить свою работу. Нужно было разложить эти карточки.
– А почему он сказал, что подождет меня?
– Ну, это уж тебе надо было спросить у него самого, – ответил мрачный человек. И при этих словах ей почудилось, что Фред пытается ответить ей, ответить по-своему, чем-то вроде иероглифов, отзывающихся в ней смутной болью, пытается говорить, находя отклик в ее душе, как мог бы говорить дух. Айда верила в духов.
– Он многое рассказал бы, если бы мог, – заметила она. Снова взяв газету, она стала медленно читать ее. – Он выполнил свою работу до конца, – мягко проговорила она; ей нравились люди, выполняющие свою работу: в этом была какая-то жизнестойкость. Он раскладывал свои карточки всю дорогу, пока шел по набережной; они возвратятся в редакцию из-под лодки, из мусорной корзины, из детского ведерка. У него оставалось только несколько штук, когда «мистер Альфред Джефферсон, оказавшийся заведующим канцелярией в Клэфеме», нашел его тело. – Если бы он действительно покончил самоубийством, – сказала Айда (она была единственным адвокатом умершего), – он сначала выполнил бы свою работу.
– Так он и не покончил с собой, – сказал Кларенс. – Ты ведь только что читала. Было вскрытие, и установлено, что он умер своею смертью.
– Странно, – возразила Айда, – он пошел и оставил одну карточку в ресторане. Я знала, что он голоден. Он все время повторял, что хочет есть, но почему же он улизнул один и заставил меня ждать? Это просто дико.
– Я думаю, он в тебе разочаровался, Айда.
– Не нравится мне все это. Как-то странно. Жаль, что меня там не было. Я бы задала им несколько вопросов.
– А что если нам с тобой сходить в кино, Айда?
– У меня нет настроения, – ответила Айда. – Ведь не каждый день теряешь приятеля. Да и у тебя тоже не должно быть настроения – твоя жена умерла так недавно.
– Вот уже месяц, как ее не стало, – сказал Кларенс, – нельзя требовать от человека, чтобы он вечно скорбел.
– Месяц – это не так уж долго, – печально возразила Айда, задумчиво глядя в газету. «Всего лишь один день, сказала она себе, как он умер, и вот теперь, думается мне, ни одна живая душа и не вспоминает о нем, кроме меня: а кто я ему? Женщина, с которой он познакомился, чтобы выпить вместе и потискать ее». И опять немудреный трагизм происшедшего тронул ее простое, отзывчивое сердце. Она не стала бы думать обо всем этом, если бы у него были родственники, кроме этого троюродного брата в Миддлсборо. Если бы он просто умер и не был бы, кроме того, еще так одинок. Она чуяла здесь что-то подозрительное, хотя и не могла ни за что ухватиться, кроме имени – Фред… Но ведь каждый скажет: «Его и звали не Фред. Можешь прочесть в газете. Чарлз Хейл».
– Нечего тебе беспокоиться об этом, Айда. Это тебя не касается.
– Я знаю, – ответила она, – это меня не касается.
«Но это никого не касается», – твердило ее сердце; вот что больше всего ее волновало: никто, кроме нее, не хотел задавать никаких вопросов. Когда-то она знала женщину, которая видела своего мужа после его смерти: он будто стоял у радиоприемника и пытался включить его. Она сама повернула ручку, как ему хотелось; он тут же исчез, а она услышала голос диктора, объявляющего по местному радио: «Предупреждение о шторме в Ла-Манше». А она собиралась в воскресенье совершить морскую прогулку в Кале – в этом и было все дело. Вот вам и доказательство: нечего смеяться над теми, кто верит в духов. И если бы Фред, думала она, хотел сказать что-то, он не стал бы обращаться к своему троюродному брату из Миддлсборо; почему бы ему не обратиться к ней? Он заставил ее ждать, она ждала около получаса, может быть, он хочет объяснить ей, почему так вышло.
– Он был джентльмен, – сказала она громко и с твердой решимостью поправила шляпу, пригладила волосы и встала из-за винной бочки. – Мне надо идти, – сказала она. – Пока, Кларенс.
– Куда ты? Прежде ты никогда так не торопилась, Айда, – с горечью посетовал он.
Айда указала пальцем на статью в газете.
– Кому-то надо быть там, – ответила она, – даже если эти троюродные братья и приедут.
– Ему все равно, кто закопает его в землю.
– Как знать, – возразила Айда, вспомнив о призраке у радиоприемника. – Нужно отдать долг уважения. А кроме того, я люблю похороны.
Но в светлом, новом, полном цветов пригороде, где он жил, его, строго говоря, и не закопали в землю. Здесь не приняты были погребения – считалось, что это негигиенично. Две величественные кирпичные башни, похожие на башни ратуши в скандинавских странах, крытые галереи с вделанными в стены дощечками, вроде военных мемориальных досок, пустая и холодная государственная часовня, которую легко и просто можно было приспособить к любому вероисповеданию; никакого кладбища, восковых цветов, скучных банок от варенья с увядшими полевыми цветами. Айда опоздала. Она чуть помедлила за дверью, боясь, что в часовне окажется много друзей Фреда; ей показалось, что кто-то включил радио и передают лондонскую программу. Ей был знаком этот поставленный, невыразительный, лишенный тепла, голос; но когда она открыла дверь, оказалось, что это не репродуктор, а человек в черной рясе стоит на возвышении и как раз произносит слова «загробная жизнь». В часовне никого не было, кроме женщины, похожей на хозяйку меблированных комнат, служанки, оставившей на улице детскую коляску, и двух нетерпеливо шептавшихся мужчин.
– Наша вера в загробную жизнь, – продолжал священник, – вовсе не опровергается нашим неверием в старый средневековый ад. Мы верим, – он бросил беглый взгляд на гладкие полированные рельсы, ведущие к дверям в стиле модерн, через которые гроб должен был отправиться в пламя, – мы верим, что этот брат наш уже соединился с единым. – Он фасовал слова, словно кусочки масла в упаковку со своей торговой маркой. – Брат наш слился с ним воедино. Нам неведомо, кто такой этот единственный, с которым (или с чем) составляет он теперь одно целое. Мы не придерживаемся старой средневековой веры в зеркальные моря и золотые короны. Правда, есть красота, и для нас, поколения, любящего правду, более прекрасна уверенность в том, что наш брат в настоящий момент вновь поглощен всемирным духом, из которого он вышел.
Он нажал кнопку, двери в стиле модерн распахнулись, пламя взвилось, и гроб мягко покатился в огненное море. Двери затворились, нянька встала и направилась к выходу, священник мило улыбнулся из-за рельсов, как фокусник, который только что, не моргнув глазом, вытащил из своего мешка девятьсот сорокового кролика.
Все было кончено. Айда с трудом выдавши последнюю слезу в платок, надушенный «Калифорнийским маком». Она любила похороны, хотя они всегда внушали ей ужас, – так иные любят рассказы о привидениях. Смерть казалась ей неуместной, ведь важнее всего жизнь. Она не была религиозной и не верила ни в рай, ни в ад, а только в духов, в спиритические столики, в таинственные постукивания и в слабые голоса, жалобно говорящие о цветах. Пусть католики легко относятся к смерти: жизнь для них, может быть, не так важна, как то, что наступает потом; но для нее смерть была концом всему. Слияние с единым для нее не значило ничего по сравнению со стаканом пива в солнечный день… Она верила в духов, но ведь нельзя же было назвать их хрупкое, призрачное существование вечной жизнью; скрип спиритического столика, кусок мозговой оболочки в банке за стеклянной витриной Института психологических исследований, голос, который она слышала однажды во время сеанса, произнесший; «Все очень красиво в высших сферах. Повсюду цветы».
Цветы. Ведь не это жизнь, с презрением подумала Айда. Жизнь – это солнечный свет на медных столбиках кровати, рубиновый портвейн, замирание сердца, когда лошадь, на которую ты поставила, почти не надеясь выиграть, приходит к финишу, и вымпел толчками поднимается вверх. Жизнь – это губы бедного Фреда, прижавшиеся в такси к ее губам и вздрагивавшие вместе с машиной, когда они неслись вдоль набережной. Какой смысл умирать, если это приводит вас только к лепету о цветах. Фред не хотел цветов, он хотел… И приятная тоска, которую она чувствовала в баре Хенеки, вновь охватила ее. Она смотрела на жизнь с глубокой серьезностью: она готова была причинить кому угодно любые неприятности для защиты того единственного, во что верила. Если кого-нибудь из ее подруг бросал любовник, она утешала ее: разбитые сердца всегда склеиваются; если она слышала, что кто-то искалечен или ослеп, она говорила: счастье еще, что он остался жив. В ее оптимизме было нечто опасное и безжалостное, смеялась ли она в баре Хенеки, плакала ли на похоронах или на свадьбе.