Я вошла в дом, кот посмотрел на меня усталыми персидскими глазами и полез обниматься, очень по-человечески, двумя руками. У меня есть, кого любить, и есть, за кого бояться, но больше всего бывает страшно, что старый кот меня не дождётся, и возвращаться станет не к кому. Хорошо, что не в этот раз.
Я прижалась лицом к его спине, закрыла глаза и с тех пор, кажется, не приходила в себя, и уже никогда не приду.
В соционике есть понятие «миражные отношения». В описание я не вникала, но думала, что это означает «фальшивые», когда люди не могут найти своих настоящих партнёров и довольствуются «почти такими же». Миражом здесь являются легкость и взаимопонимание, а на самом деле это лишь поверхностный комфорт.
У меня однажды была история, которая оставила ощущение миража, и я недавно узнала, что, по странному совпадению, это были именно миражные отношения в соционическом смысле (встретились и поговорили об этом, да). Так вот, изнутри это ощущалось совершенно иначе, не фальшивкой и не комфортом.
Это было осознание полной идеальности и такой же полной невозможности. Так я потом увидела Иерусалим – волшебный город, в котором мне не жить никогда. Ходишь, осязаешь, можешь переночевать и задержаться на несколько дней, но здесь тебе не остаться.
Теоретически всякий может поселиться в любом месте (и с любым человеком), имеют значение лишь практические нюансы. Но для миража характерна уверенность, переходящая в знание, что это невозможно. Смотришь и понимаешь: этот человек и этот город не может стать твоим. И потому, пока вы вместе, в воздухе стоит льдистый весенний звон, который получается, если радость заморозить отчаянием, а потом подбросить вверх. И всё время, пока она падает, светясь на солнце, и осыпает тебя с головы до ног, ты абсолютно счастлив.
Выходила сегодня в слепой снег – когда яркое солнце и снежинки в нём тают, не долетая до земли. В такие дни человек узнаёт, что жизнь короткая и прекрасная – сколько бы она ни продлилась и чем бы ни была наполнена. Всё равно, слишком быстра. И прекрасна.
Я теперь пытаюсь вспомнить, как обычно происходила моя весенняя любовь.
Начиналось всегда с того, что сердце или предмет, его заменяющий, вёл себя странно. Я понимала, что чувствую мужчину, который ходит по широкой комнате с низким потолком, моет посуду перед едой, а не после, спит на высокой подушке, имеет ряд смешных принципов и помнит, что я люблю белые цветы. То есть ничем не отличается от полудюжины других. Я, как и о прочих, не скучала о нем, но его отсутствие обесценивало всех предыдущих и нынешних, так что меня тошнило от неправильности жизни не рядом. Любые слова, сказанные в последние годы другим, могли быть адресованы и ему; поэтому теперь казалось, что я всегда говорила именно с ним. Его присутствие лишало меня потребности думать и превращало мое существование в череду актов бессмысленной нежности – трогать, называть по имени во время секса, слизывать пот, класть ступни ему на грудь – как всегда. Его розы не увядали неделями, а чужие умирали за ночь; с ним у меня не болела голова; я ловила себя на мысли, что у нас могли быть здоровые дети. Если меня оставляли в покое, я либо замирала, как суслик, вспоминая всякое, либо заливалась слезами от безвыходности. Подруги спрашивали, что у нас, я отвечала – «мы это никак не называли». «Ааа, как всегда», говорили они, а я не могла вспомнить – как это, как всегда? Так никогда не было и никого не было, я бы и не вспомнила ни о ком, если бы не записывала в телефонную книжку. У меня снова «как никогда в жизни», а прочие мужчины, услышав это, сказали бы «у нашей кошечки опять март».
В этом марте я часто выходила дурой, и в бытовом, и в женском смысле, и страна такая, и я такая волшебная, и обстоятельства, но если бы вы знали, как освежает, когда обнуляется твой жизненный опыт, и ты снова оказываешься неумелой, голой и нежной, и перед миром, и перед человеком, это похоже на любовь, да это и есть любовь.
И о расставании я хотела бы вспомнить, о том, что в нем самого странного и противного природе, нет, не противного – удивительного для человеческой природы, для тела, которое на самом деле простодушно и прямолинейно. Только что у тебя всё было: была кожа под пальцами, вкус чужого пота на языке, волосы, в которые можно запутывать пальцы, запах, тяжесть. Другого человека удивительно много, если однажды подпускаешь его близко, он осязаемый, он дышит, он наполняет две трети тебя, даже когда смирно спит в соседней комнате. И руки твои заняты объятием, жизнью, которая тоже тебя обнимает, – это не о чувствах, это о физическом присутствии тел, пульсирующих сердец, прохладных губ.
И после всего этого наступает момент, когда нужно опустить руки, для верности убрать их за спину и расстаться, разойтись. И тогда самым поразительным оказывается пустота – у тебе внезапно больше ничего нет в ладонях. Всего, что только вот было, занимало, утяжеляло, наполняло, – от этого нет и следа. Сигналы, которые только что забивали все органы чувств, исчезли из эфира. Сначала кажется, что ты ослеп, оглох и окаменел вообще, как садово-парковый болван. Но нет, сердце, глаза и язык на месте, нос нюхает, уши на ветру трепещут, ботинки трут пятку, висок болит. Просто там, где у тебя был человек, его не стало, а так всё в порядке. И ты уходишь, думая разные мысли – как я теперь без этого, как поверить послезавтра, что он есть, и где моё всё?!
Собственно, только это и непостижимо в расставании, а остальное можно как-нибудь принять с помощью логики, надежды и пары успокоительных пилюль.
Я хотела рассказать всё это, но не смогла, я больше не умею разговаривать с тех пор, как стала русалочкой с хорошенькими ножками и хорошенькими текстиками, я могу только написать – теперь далеко.
Есть одна фотография: лето-лето, молодые мама и папа сидят за столом в евпаторийском дворике на улице Володи Дубинина. Там же хозяева дома, тётя Маша и дядя Коля (как я теперь понимаю, обоим чуть за тридцать), их дети, белобрысая квартирантка из Мурманска, её девчонка и сестра моя Наташка. Это всё под виноградом и на фоне окна, в котором торчат мои худые ноги в коротких пижамных штанах. Мне было лет шесть, я тогда заболела, гулять не выпускали, поэтому я стояла на подоконнике и смотрела через стекло, как они празднуют – ничего особенного, просто летний вечер, арбуз и свою молодость.
Однажды, через много жизней, я вспомнила эту картинку – когда стояла на широком подоконнике, завёрнутая в белый махровый халат, и смотрела через стекло, как по узкому колодезному двору уходит в серое утро мой праздник. Услышала, как сумка катится по брусчатке, и запрыгнула. И так же, как в шесть лет, я тянулась вверх, и было не обидно, просто хотелось досмотреть до последней возможности и запомнить. Я знаю, как знала и тогда, что некоторые вещи нужно увидеть полностью и сохранить, чтобы потом было из чего собрать себе очередную жизнь вместо той, которая заканчивается.
Иногда я гадаю на яндекс-поиске: он достаёт из шляпы мои же фразочки, которые кто-то ежедневно цитирует. Сейчас принёс «очень легко спать с тем, кого не любишь, и практически невозможно – с тем, кого разлюбила».
Я вспомнила, как однажды упоительно рыдала на плече у мужчины, потому что больше не люблю, и от этого его было невыносимо жаль. Казалось, что я отняла руки, и теперь он немедленно рухнет с какого-то невидимого каната. Мама говорила, что Господь льёт слёзы над грешниками, и в тот момент я Его отлично понимала: и жалко, и страшно, что у бедняги больше нет меня. Что я не господь бог, из виду как-то выскочило.
Эта бабья уверенность, что любовь охраняет, а без неё человек пропадёт, ужасно смешная. Во-первых, его полюбят другие. А во-вторых, это вообще большая иллюзия, что кто-то кого-то может оберечь иначе, чем дробовиком. Но именно она составляет магию, к которой чувствительны и любящие, и любимые, повышает значимость нехитрого гормонального переживания и взаимно повязывает.
На самом же деле это как рыдать над платьем, из которого безнадёжно растолстела – обидно, но не более. (Из которого выхудилась, над тем обычно не плачешь.)
Тем более Яндекс снова услужливо напоминает: «самым интересным в нём была моя любовь, теперь – ничего особенного».
Осенью я провела в северном городе три дня, из которых лучше всего помню белый потолок, замерзший залив и предутреннюю мысль: «я бы много плакала, будь у меня только одна жизнь».
И потом я долго пыталась представить, как проводят свои дни люди с единственной жизнью. Знать, например, что ты никогда не сменишь имени, лица и профессии. Всегда жить в одной и той же стране с одним и тем же человеком. Точно представлять, когда у тебя за окном начнётся зима, а когда лето, и быть обреченным на последовательное течение сезонов. У меня в этом году было несколько вёсен в разных странах. Это не для того, чтобы соблюсти высокое качество потребления, просто неизбежного я боюсь больше, чем перемен. С тех пор, как я осознала, что живу в государстве, которое всегда готово меня предать, мне с ним тяжело, но я могу уехать и временно о нём не думать. А что, если бы не могла, и эти новости были моей единственной реальностью?