Существовало три подхода к этой ситуации. Нина видела себя в качестве брокера-любителя, успешно инвестировавшего деньги клиента и заслужившего определенный процент от прибыли. Я рассматривал ее как фирму с венчурными инвесторами, которой теперь причитается вся прибыль минус определенный процент. А Ки, разумеется, считала, что просто подарила дочери премиленькую квартирку.
Скорее всего она была права. Мы находились в эпицентре бума недвижимости — вся добавленная стоимость существовала только на бумаге. Цены на жилье поднимались одинаково и везде, от Йонкерс до Шипсхэд-бей. Мы получили наш выигрыш в жетонах казино; в настоящие деньги они превращались только снаружи, а идея покинуть Нью-Йорк нам, конечно же, в голову не приходила. Скрытый подвох жизни в этом городе заключается в том, что переезд куда-либо еще всегда, независимо от обстоятельств, несет в себе пораженческие нотки. По крайней мере, так на это посмотрят твои друзья. «Не выдержал», — сочувственно вздохнут они на посиделках в самом западном кафе США, подающем приличный маккиато. Не справился со злыми улицами. Самооценка привилегированного нью-йоркца вращается вокруг маниакального заблуждения, что жить в Нью-Йорке непросто.
Таща свою слегка прополотую библиотеку и остальной скарб по покрытой паласом парадной лестнице особняка, я поддался неприятной мысли о том, что Нина бессознательно использует меня как фишку, пешку, реквизит для запоздалого бунта против Ки. В последующие недели эта мысль приходила мне в голову еще несколько раз. Но затем Нина на полуслове подхватывала мою фразу об идиотизме Мэтью Барни, [15] или с тихим стоном падала на меня на диване во время «Встречи с прессой», [16] или посылала мне с работы мейлы с неряшливыми четверостишиями («Пишет пэру эсквайр [17]/ Как я Вас ни люби / Вы, увы, Firewire / Я, увы, USB»), и я снова и снова понимал, что Иначе Быть Не Может. Ки повлияла на наш союз лишь косвенно, воспитав Нину на постулате, что интеллект неотъемлем от функциональности: либо ты умен и убиваешься на работе, либо дурак и бездельничаешь. Я же использовал свой интеллект, чтобы бездельничать. Вместе мы позволяли друг другу быть не просто самими собой, но нашими любимыми версиями себя. Она источала тихое благоговение перед профессией, состоящей из чтения книг и высказывания скупых мнений; я, в свою очередь, подталкивал ее уйти из «МДиаметра» и уделять больше времени фотографии. У Нины был отличный глаз на городской ландшафт, не то чтобы человеконенавистнический, а скорее вообще не замечающий людей. Когда я подсунул ее работы — шесть холодных, безэмоциональных, идеально геометричных снимков детских площадок — Фредерику Фуксу, ему пришлось практически умолять Нину дать их ему для участия в групповой выставке.
Ки на той неделе была в городе по делам, но так и не перебралась через Вильямсбургский мост на открытие выставки. Вместо этого она позвонила Нине из гостиницы «Сент-Реджис» за час до начала — поинтересоваться, сколько она берет за каждую фотографию, — потому что «если тебе так нужны деньги, ты всегда можешь попросить меня». После этого Нина тоже не попала на открытие. Она проревела весь вечер и наконец уснула у меня на плече, все еще на каблуках и в шелковом черном платье под махровым халатом, который я накинул ей на плечи, когда у нее застучали зубы. На следующий день она выписала себя из банковского счета Ки и набила конверт порезанными на зубочистки кредитными карточками. Ее мать в ответ выслала ей рамку 20 на 25 сантиметров (Нина печатала свои работы только в размере 40 на 50 или больше), на вид отлитую из килограмма платины. «Для твоих платиновых фотографий», было выгравировано на оборотной стороне. Неделю спустя мать и дочь перестали разговаривать, и мы с Ниной поженились.
Свадьба состояла из двух подмахнутых документов и краткой церемонии в мэрии с дико хихикающей Лидией в качестве свидетеля. Затем мы открыли себе кредитную линию под залог квартиры и прожгли несколько тысяч, путешествуя в неуклонно разваливающемся «саабе» из Женевы в Вену, по местности, которую Дональд Рамсфельд недавно окрестил «Старой Европой». [18] Любой человек, способный так безоговорочно рассечь континент надвое (гладко выбритые буржуа сюда, цыганские маугли-проститутки туда), явно никогда не был в Вене. Трон Габсбургов, наивысшее воплощение пышечной, припудренной, патинно-рококошной Западной Европы — съемочный павильон для Бондианы, любовно очищенный от вязи и кириллицы, — так вот, та самая Вена, хотели бы мы доложить господину Рамсфельду, находится значительно восточнее красной Праги и свистнула свою главную достопримечательность — кофейные дома — у турков.
Нина, разумеется, очутилась в кофеиновом раю. За пять дней мы посетили все знаменитые венские кафе — «Альт Виен», «Браунерхоф», «Веймар», «Гринштейндль», «Доммайер», «Захер», «Корб», «Ландманн», «Моцарт», «Нойбау», «Прюкель», «Раймунд», «Тиролерхоф», «Фрауенхубер», «Хавелка», «Цвейг», «Централь», «Эйнштейн». Я выучил термины «шварцер» (элегантный кузен маккиато), «браунер» (шварцер с добавкой молока), «капуцинер» (браунер с добавкой молока) и так далее, вплоть до непристойного, увенчанного вишенкой «фиакра», который заставляет вас буравить дециметры взбитых сливок, чтобы добраться до жидкой жилы под ними, и верно названного «фарисеера» (двойной эспрессо с ромом, сливками, корицей, лимоном, сахаром и шоколадной стружкой). И, самое главное, я выучил волшебное слово «гешпритцт», добавляющее во все вышеперечисленное алкоголь.
Наше любимое место, кафе «Грабал», не было ни самым роскошным, ни самым исторически знаменательным. Наоборот, по сравнению с многими другими оно смотрелось маленьким и дешевым, урезанным до более привычного нью-йоркского масштаба по метражу и бюджету. Возможно, именно это нам в нем больше всего нравилось — мы могли представить себе такое кафе у нас дома. Вместо бального зала с десятиметровыми эркерами и собственной стаей голубей под потолком хозяева умудрились вместить все необходимое в подвальный этаж без окон и при этом не растеряли особой зудящей энергии, присущей венским кафе: наоборот, теснота ее только усиливала. В первый же наш визит, проведя в «Грабале» меньше часа, мы успели приобрести семь-восемь новых знакомых, включая самих Грабалов — пожилую пару, владеющую заведением с незапамятных времен.
Обоим Грабалам было под восемьдесят. Жена, Маржета, сохранила манеры бывшей светской дамы. Она была невозмутима, лаконична, со слегка язвительным чувством юмора, и то, что она сама стояла за кофеваркой, нисколько не ущемляло ее достоинства. «Американцы, должно быть, очень любят Рубенса», — рассеянно проронила она, наблюдая, как упитанная пара в одинаковых куртках дутиком втискивается за нервно покачивающийся мраморный столик. Ее муж, Оскар, держался попроще. Врожденный говорун, он был практически бессилен подавить гейзер довоенных историй, добытых из глубин его памяти, как я скоро понял, надвигающимся Альцгеймером. Казалось, что супруги владеют двумя разными заведениями (она — салоном, он — пивной), но каким-то чудом у них это отлично получалось. Пока немолодые поклонницы Маржеты толпились у стойки, Оскар кружил по залу в поисках шумных групп, предпочтительно юношеских. Найдя подходящую, он подсаживался к столику, угощал всех, не забывая себя, пивом «Штигль» и развлекал всех часами. В зависимости от особенностей истории и аудитории он перескакивал с австрийского диалекта немецкого на сносный русский, выученный в чешском детстве, и на итальянский, который я не берусь оценивать, но который звучал вполне бойко. Увы, для самых пикантных шуток он неминуемо переходил на неподвластный мне дойч.
Кафе Грабалов смотрелось как опрятный итог двух жизней, прошедших через не самые опрятные времена. Непрерывный хеппи-энд, открытый для посещений с полудня до девяти вечера, шесть дней в неделю. Мы, пара молодоженов, глазели на этот райский расклад завистливо и восхищенно. Могли бы мы прожить жизнь, как эти двое — ну, за исключением мировой войны? Мы вернулись в Нью-Йорк с твердым намерением попробовать.
Для начала Нина и я нашли способ обеспечить себя, конвертировав виртуальные жетоны бума недвижимости в настоящие купюры. Наша кредитная линия под залог квартиры, которую мы едва тронули во время поездки, обходилась нам в семь процентов годовых. Мы вытащили из нее еще шестьсот тысяч и вложили их в инвестиционный фонд (который, по иронии судьбы, сам занимался вложениями в процветающий рынок ипотечных долгов), приносящий десять-двенадцать процентов в год. Из пятипроцентной разницы между кредитной и инвестиционной ставками накапывало по 2000–2500 долларов в месяц дивидендов. Это было немного, но достаточно для того, чтобы жить, не прогибаясь под тиранией… короче говоря, не работая.