Прошел год, и я как-то стал замечать Переделкино. Эту церковь, это кладбище, этот мост через Сетунь с ее водой защитного цвета. Это все вдруг стало передо мной и теперь осталось в моей жизни. Увидел, что старый Дом творчества построен в год смерти Сталина. Удивился, как мягко, по-домашнему горят фонари, светя больше внутрь себя и совсем чуть-чуть освещая повисшие возле них голые сучья, и обливая нежным блеском зелень травы, утопающей в желтых листьях. Увидел эти бревенчатые домики в парке, эти асфальтированные дорожки, точь-в-точь повторяющие все изгибы старой тропинки между сосен. Увидел этот мелкий отрез пруда с глубоко и просторно отразившимся в нем небом и деревьями.
Пахнет слезами. Горят уши, даже щиплет кончики. Я осматривал этот дом уже как посторонний. И я все еще боялся, что кто-то выследит, как я иду на дачу.
Пили чай с Серафимычем и молчали. На нем мой старый, продранный свитер. На все мелкие и незначащие вопросы он отвечал односложно. А когда-то говорил без умолку, и сейчас, с ним молчащим, было очень тяжело.
Мне неудобно было спрашивать про куртку, и, когда он ушел в ванную, я запихал ее в пакет и выставил за окно.
Я спросил у него про деньги.
— Есть, как всегда. Тебе нужны?
— Нет, я сам хотел тебе дать.
— Что, богатым стал?
Пошел покурить на крыльцо, как это делал когда-то. Вернулся, с тихим ожесточением собирался в прихожей. Он, склонившись набок, сидел на стуле и смотрел в окно, глаза его блестели.
— Пойду я.
Он молчал и крепко сжимал ладони меж колен. Я вышел и тихо придавил дверь. Когда пробирался за курткой, вдруг увидел его в ярко освещенном окне. Он схватился за голову. Потом побежал к двери. Открыл ее, услышал мои шаги и снова прикрыл. Я зашел.
— Анвар! — с такой родственной интонацией это у него получилось. — Здесь крыса завелась, она бьется об дверь ванной, мне страшно! А с тобой я ничего не боялся…
— Купи отраву.
— Возьми фонарик, Анвар.
— Нет, не надо… Хороший фонарик…
— Куртку мою возьми, я все равно не буду ее носить, она мне не идет!
— Хорошо… Покурим на дорожку?
— Я не курю.
— Я пошел.
— Иди, иди, а то обвинят, что переспал с гомосексуалистом. Всё, иди. Вперед!
— Счастливо тебе.
— Да подавись ты своим «счастливо».
Маленький, он сидел на ступенях лестницы на второй этаж. Я смотрел на эти его смешные туфли с высокими каблуками, сиротливо наступившие один на другой, и мне хотелось заплакать от ужаса того, что делаю с ним. Я вышел. «Что же ты наделал, Анвар?! — я стоял на дорожке, сжимал кулаки и встряхивал ими. — Господи, прости меня. Прости меня за него. Бис-смилля рахман и ррахим».
С октября, по протекции Няни, работаю в отделе PR телекомпании КТВ. Ездил с их начальником Гарваничем в СОВ-ойл маркет консалтинг, все записывал, «как мой личный писатель» — так Гарванич меня назвал. Он очень газовал и дергал свою мощную машину. Так же, наверное, газовали и дергались мысли в его черепной коробке. Я радовался, боялся, и замирала душа. «Ведь был же Гёте тайным советником у князя и писал, оставалось время. А еще есть братья Саатчи, как мы с Димкой… у меня тоже потом останется время, чтобы свое писать».
Машина подпрыгивала вперед. Подташнивало. Вылез возле метро. Увидел урну, но рвоты не было, только горькая слюна. Бомж смотрел с сочувствием.
Позвонил Полине Дон, мне хотелось отомстить Няне за то, что стал тем, кем не хотел, и в этот момент почуял в себе, как в матрешке, всех мужиков, от Германа, Гарника и так далее.
— Приезжай, — просто сказала Полина.
В сонном забытьи приехал на «Сокол» и долго думал, из какого выхода метро к ней выходить, в переходе всё очень резко и жестко, освещение кажется острым и особенно искусственным, зимние, стеклянно-прозрачные люди. Вспомнил и, стесняясь, купил в киоске презерватив, потом ещё. Упаковку одного из них надорвал зубом, чувствуя резиновую склизь. Купил грейпфрут, как всегда — у женщин-Козерогов пониженная кислотность. По дороге вспоминал ее номера — кодового замка, этажа, квартиры, и не помнил, ждал, когда пойдут люди, которые здесь живут. Показалось, что я родился и всегда жил здесь, и потом жил со своей женой Полиной, и вот возвращаюсь после долгой командировки в опасные страны… а разве есть еще какие-то другие люди, связанные со мной?
И было неловко перед нею, перед ее усталой щедростью, и сам себе казался особенно маленьким, неудачливым и бесполым. Она села мне на колени, как бы торопя время и желая разделаться. В большой этой генеральской комнате было холодно и холодный ясный свет за окном, и она внутри казалась холодной, слишком скользкой, и его быстро и тихонько стошнило в этот холодок. Что-то не то творилось там у меня.
Прямо от нее я позвонил Няне и с удивлением видел краем глаза, что Полине это приятно.
Я стоял в переходе и смотрел на это множество полуобнаженных девушек на коробочках женского белья. И вдруг почувствовал, что я не хочу этих женщин, и сам не знаю, зачем смотрю на это бесконечно и чего хочу. Это ОНА с завистью смотрела из меня на то, как красиво, выпукло и туго перетянуты их тела. Она ощущала эту приятную, перетягивающую боль, эти твердые резинки, так резко обозначающие границы твоего тела, это нежное стеснение и желание чего-то несбыточного, невозможного, когда мучаешь самое себя непонятно зачем, потом будет только смешно, когда наряжаешься, подбриваешь подмышки, лобок и ноги, наверное, только для того ненасытного мужчины, который сидит внутри тебя самой и толкает к другим мужчинам, тем, которые ему более или менее нравятся, привлекают его чем-то — глазами, голосом, силой, особым запахом подмышек и шеи, формой рук, бедер, ягодиц или большим кадыком. И я вздрогнул, оттого что шевельнулась в моей руке ладошка Саньки. Он ждал и понимающе смотрел на меня снизу вверх.
Няня снова поймала губами мой член. Удивляет ее механическая приученность к тому, что мужчине нужен секс, как, например, нужно сливать отработанное масло у двигателя.
А потом подняла удивленное лицо, отерла рот ладонью.
— У тебя почти ничего не вышло, — сказала она. — Как это?
Мылся под душем. Сегодня нужно было поспеть к восьми, и вдруг почувствовал, что никто из них не любил меня так, как Серафимыч. Всем своим голым телом я почувствовал многоярусные кольца его объятий. Асель, Няня и все другие, вместе взятые, любили меня только вполовину, нет, на одну третью любви Серафимыча. Я мог теперь мерить его любовью всех, кто скажет мне, что любит меня. Измерение любви — один Серафимыч или одна десятая Серафимыча.
Ездили с Няней в новый супермаркет. Мы ездили туда как на работу, каждые выходные, она заранее радовалась и уже в дороге начинала прикидывать, что нужно купить, и с пренебрежением поглядывала в список Татуни.
В этом огромном ярко освещенном ангаре странным образом она успокаивалась и утверждалась в жизни.
Крупные, мягкие и женственные мужчины с прилежными лицами, огромные тележки, нагруженные с верхом. Женщины ходили вдоль этих ярких стен, размышляли, прикидывали, пробовали, переваривали. И я вдруг понял, что это игра, они только делают вид, что пришли за покупками, а на самом деле следят только за мной одним, и то, что вот эта женщина держится за подбородок, это явный знак. Кружится голова, ярчайший свет и как будто падает давление. С тележкой в руках я стоял в переходе между жизнью и смертью.
— Ты рыбу будешь? — спросила она, будто скрывая свое тайное знание.
— Смотри сама, Нянь.
— Нет, скажи, что ты хочешь.
— Мне нравится скумбрия холодного копчения.
— А давай окуня купим? — толкнула меня Няня.
— Давай. Но только он дорогой такой.
— А тебе окунь горячего копчения нравится?
— Мне нравится скумбрия, я только ее ел.
— Как ты думаешь, какого окуня взять?
— Может, лучше скумбрию? Она дешевле.
— Знаешь — за три рубля на три рубля… Ты только скажи, ты сам будешь окуня?
Супермаркет был как бы место для мужчин и женщин, узаконивших свои уикендные встречи. Они ходили с умильными друг к другу лицами, но готовые в любую секунду разъяриться.
— Скажи, что из мяса надо взять?
— Смотри сама, Нянь, что ты будешь, то и я.
— Нет, я же мясо не особенно, это чтобы тебе, зая, быренько перекусить.
— Может, сосиски?
— Ты что? Нет, ты скажи, что тебе нравится?
— Мне нравятся котлеты.
— Какие?
— Вот эти.
— Может лучше кусок мяса купить? Кто знает, что в этих котлетах. Ты скажи…
От ярости у меня онемели ноги, стало подташнивать и чтобы сдержать себя, я спокойно и нараспев спросил:
— Ня-а-нь, а почему Гарванич — Гарванич? Фамилия такая?
— А-а, — обрадовалась она нашему совместному общению. — Он сам всем говорит, что он сербский князь.
— Смешно.