Аффад, не удержавшись, улыбнулся, передразнивая манеру принца говорить. Констанс тоже улыбнулась.
— Очень мило с его стороны. Хоть кто-то меня любит.
— Мне надо вернуться и обсудить с членами нашей общины возможность моего ухода — могу ли я снова стать свободным. Если я смогу их убедить, то получу право вернуться к тебе — и тогда все будет по-другому. Представляешь, какой тогда станет жизнь? Ну, как тебе моя идея?
— Ты этого не сделаешь, — помолчав, ответила Констанс. — Ведь в этом вся твоя жизнь. Даже пытаться не стоит. Уверена, когда ты хорошенько подумаешь, когда дело дойдет до дела, ты поймешь, что связан накрепко с ними, со своим братством, а не со мной. Внешне все будет выглядеть замечательно, я буду с тобой, и никто не запретит нам видеться. Но в действительности внутри все уже изменилось навсегда, и, может быть, это к лучшему.
— Для любви — серьезное испытание, — не мог не согласиться Аффад. — Но я не хочу упреждать будущее. Сейчас у меня нет сомнений, что я хочу освободиться и быть с тобой, пока еще есть время. Констанс, посмотри на меня. — Она посмотрела на него блестящими глазами и вновь сосредоточилась на дороге. — Могу я оставить тебе залог — не совсем обычный залог? Я хочу, чтобы ты посмотрела моего сына и поставила диагноз. До сих пор я не решался, а теперь понял, что должен попросить тебя осмотреть его. Пока я буду в отъезде. Ты сделаешь это?
Констанс ничего не ответила, но ее глаза медленно наполнились слезами, правда, не пролившимися. Жуткая мысль пришла ей на ум, отвратительная в своей низости: «Он хочет, чтобы я лечила его ребенка, чтобы вернуть любовь своей жены». Как только она могла додуматься до такой ужасной несправедливости? Желая очиститься от страшных мыслей, Констанс потянулась к Аффаду и быстрым поцелуем коснулась его губ.
— Конечно, милый, я все сделаю, — сказала она. — Не сомневайся.
Он поблагодарил ее.
— Лили предлагала это уже давно. Она обрадуется. И это будет связывать нас в разлуке.
Они подъехали к конторе Красного Креста и оставили автомобиль во дворе. Лучшего места для прощания было не найти — даже для прощания ненадолго. Констанс поцеловала Аффада и отправилась в тот бар с бильярдом. А он с нежностью и сомнением, словно это было все-таки прощание навсегда, смотрел ей вслед. Идя по улице, она мысленно слышала голос Сатклиффа, говорившего: «Великой любви больше нет, остается лишь играть в «Змеи и Лестницы»[216]».
Скоро у нее останутся одни воспоминания, которые возвращаются вглубь времени. Будто кто-то распускает время, словно старый свитер, вспять, петля за петлей, пока не попадется первая спущенная петля, первородный грех. Как правило, любовь уходит из-за пресыщения и безразличия, прочитанная книга. А он дал ей старинный текст, который можно читать и перечитывать, как дивный диалог, который продолжается даже в отсутствие собеседника. Диалог, помогающий осмыслить оргазм как обоюдное творчество, разделенный опыт, это было сродни научному открытию! Потом мысли об Аффаде, наверное, станут причинять боль, подобно отравленным стрелам, но пока она ощущала лишь восторг, свою общность с ним.
Эта любовь сама по себе была отдельной культурой. Целым миром. Она напоминала огромный экспресс, который сам меняет направление, не спрашивая разрешения ни у каких диспетчеров, в котором то курят, то пьют вино, плывут то на пароходе, то на яхте, в котором есть и сатир и фавн, в котором одно исчисление сменяет другое: и мы рабы дорожных символов на этом маршруте. Один недосмотр, запоздалое переключение, и воющий лязгающий гигант может быть сброшен с рельсов и улететь в ночь, в небо, к звездам. Трудно даже пытаться все понять. Между vérisme и trompe l'oeil[217] они обречены жить и любить. В тот вечер, глядя, как сумерки опускаются на невозмутимое озеро, в котором отражалось бессердечное небо, она представила смерть и любовь единым целым — в образе кентавра, идущего к ней по голубым, как лед, водам.
Глава тринадцатая
Игра контрастов
Несмотря на врожденное легкомыслие и любовь к шуткам, Сатклифф, тем не менее, был очень послушным рабом. Наваждения, как правило, такими и бывают. Он материализовался на стуле возле кровати, едва Блэнфорд очнулся от тяжелого сна, в который его погрузил наркотик.
— Ну вот, — грубовато произнес он, — наконец-то мы встретились. Полагаю, доктор Могилоу?
Сатклифф важно кивнул.
— К вашим услугам!
Не сводя друг с друга глаз, они расхохотались.
— Я представлял вас намного толще, — сказал один.
— А я, наоборот, худее, — отозвался другой.
Что ж, придется им приспособиться к реальности — ничего другого не оставалось; скучно быть, так сказать, разными версиями одной личности, или нет? Сатклифф расчесал волосы и облачился в приличный костюм — приобрел так называемый tenue de ville[218] вид. С собой он принес небольшую шкатулку, обитую потертым красным материалом, с монограммой Королевских вооруженных сил на крышке; в ней лежала рукопись романа — «другой» версии.
— Как вы его назвали? — с любопытством спросил Обри и, услышав ответ, кивнул в знак того, что название его устраивает: «Месье». Его собственный вариант еще не был завершен, но он рассчитывал закончить работу за время лечения, воспользовавшись кое-какими материалами Сатклиффа.
— Он здесь! — сказал посетитель, протягивая ему красную шкатулку.
— Все пять частей? Ваш quinx?
— Нет, quinx, скорее, ваш. Мой — сипх.[219]
Обри с восхищением посмотрел на своего друга и, хохотнув, проговорил:
— Клянусь пятью женами Гампопы, вы все еще темните. Quinx или Cunx, а?
— Диалог Гога и Магога.
— Мистера Quiquenparle и мистера Quiquengrogne.[220]
— Бан! Бан! Бан! Калибан.[221]
— Вот это дух!
Великолепно было общаться вот так — с глазу на глаз. Сатклифф уже приметил в углу палаты бутылку виски и поднос со стаканами и сифоном.
— Можно? — вежливо спросил он, откашлявшись и одновременно кивая в сторону бутылки.
Не дожидаясь ответа, он пересек комнату и взял стакан. Потом постоял, любуясь видом на озеро, Обри наблюдал за ним с довольным и несколько отстраненным видом.
— Мое видение, как и ваше, пока еще не стало панорамным, оно избирательное, поэтому есть белые пятна.
Сатклифф нахмурился и кивнул.
— Например, там, где Месье появляется на космическом уровне. Фальшивый демон на страницах, посвященных гностику Зосиме. Или, если использовать более современные термины, демон, фигурирующий в электричестве Фарадея.
— Представляете мою радость, когда я нашел, что он вновь объявился в военно-воздушных силах Великобритании. Командует, как гремлин,[222] и все еще среди нас. Его дядюшки — джокер в карточной колоде и повешенный в картах Таро — гордятся им.
— Неудивительно. У него весьма насыщенная жизнь.
— Война скоро кончится, Робин, и что же будет с нами? С этим нашим чертовым двойным видением и вечным отвратительным ощущением déjà vu?[223]
— Будем понемногу устаревать, отходить от современной жизни.
— Сомневаюсь. Еще многое предстоит сделать.
— Где?
— В городе! Мы возвращаемся!
— Все? В мертвый город?
— Все, кто еще жив. Выжившие благодаря любви. Об этом они размышляли с сомнением, даже с неприязнью.
— В легендах о тамплиерах, — сказал Обри, — есть одна о Тайной вечере, которая будто бы происходила в Авиньоне. Если пятеро сели за стол, кто из них Иуда? Вот вам загадка, не имеющая ответа.
— А Констанс тоже возвращается?
— Конечно! В Констанс ключ ко всему.
Будущее стало казаться немного более ясным. Во всяком случае, для Обри это было бы еще продвижением вперед — дополнительная возможность выздоровления. В клинике он мог бы пролежать еще много месяцев, одурманенный обезболивающими лекарствами, далекий от реальности, которая растворялась бы, как таблетка в слюне.
— В моем варианте романа, — сказал он, — я после войны возвращаюсь в Прованс с великанами-людоедами, скрывшись от мирской суеты в Верфеле. Этого мало; что-то не так в их несчастливой любви — надеюсь, с этим вы мне поможете. Наша реальность была более захватывающей, чем литература, и это непростительно. Теперь мы посмотрим на прошлое с разных точек зрения и с разными корабельными командами, так сказать.
— Можно мне выйти из игры, уехать прямо сейчас? — злобно крикнул Сатклифф. — Скажем, в Индию или Китай?
— Вы хотите вернуться обратно к жизни и не можете, — с горькой улыбкой произнес Блэнфорд. — Я тоже не могу — ведь это снова к чертежам, к копирке. Обратно в Авиньон! Из Авиньона есть только две дороги — путь наверх и путь вниз, что, в сущности, одно и то же. Две розы принадлежат одному семейству и цветут на одном стебле — Маркиз де Сад и Лаура — точка, где встречаются крайности. Страсть, отрезвленная болью, amor fati,[224] охлажденная плотью. Старый любовный треугольник, из которого Платон выводил Брачное число, заимствованное у Пифагора, треугольник, у которого гипотенуза имеет значение «пять».