Дедушка по-прежнему надсадно кашлял, кряхтел, готовился к смерти, но не оставлял своих хлопотливых дел подотчетного приказчика у купца Четверикова в городе Верхнем Ломове. Там же, в Верхнем Ломове, на берегу реки, на пустоши, он с бабушкой по-прежнему в меру сил обрабатывал «хохлацкий огород», выращивая редкостных сортов малину и вишню, смородину и крыжовник, шпанскую клубнику и яблони.
Дом в Пензе, на Песках, дедушка купил не для себя, а для семейства сына, говоря с укором все одно и то же:
— Не на что надеяться, я гляжу. Не на что уповать. Худает наш род в потомках, хотя мы уже не крепостные...
— Ах, оставьте, папаша, вы этот ваш постоянный разговор,— раздражался снопа Нил Карпович.— Слава богу, вы уж который год не крепостной.
— Вот и радуюсь,— говорил дедушка.— Очень радуюсь, что не крепостной. И хочу наверстать, что упущено было. Хоть пред смертью хочу наверстать. Но не вижу помощников. Вот разве внуки окрепнут. На Николушку большая моя надежда. И домик я купил этот для того, чтобы внукам моим хотя бы на первых порах была какая-то опора. Ведь им покуда надеяться не на что. Даже при живом отце...
Уехав из Каменки, отец долго ходил без работы.
Поэтому, еще не окончив духовного училища, пятнадцатилетний Бурденко, чтобы поддержать семью, как и старшие братья — Иван и Владимир, вынужден был давать уроки купеческим детям, месить холодную осеннюю грязь озябшими ногами в худых башмаках, шагая из одного конца Пензы в другой, то с горы, то на гору.
— ...А пензенская грязь особая, вязкая,— вспоминал Бурденко в старости.— Чернозем! Но я никогда не жалел, что мне пришлось еще в раннем возрасте так старательно месить ее, работая репетитором.— И улыбался.— Лучше усваиваешь знания, когда их надо тут же кому-то передать. Но все-таки слишком вязкая грязь была в Пензе...
БОЛЬШОЕ СУЧКОВАТОЕ ПОЛЕНО
Не очень хотел Бурденко после духовного училища поступить в духовную семинарию. Может быть, думалось, бросить учение, приобрести какую-нибудь простую специальность, стать, допустим, конторщиком или приказчиком? И к тому же ведь можно и дальше давать уроки по арифметике, по грамматике. И семья все время будет сыта, если работать непрерывно и регулярно получать жалованье.
— Да ты что, с ума сошел?! — возмутился вдруг отец, как раз в это время нашедший работу.— Нет, нет и нет. Надо продолжать образование. Были бы мы побогаче, можно было бы определить и тебя, как сестер, в гимназию. Это, конечно, лучше. Но духовная семинария — это тоже неплохо. Все готовое — одежда, харчи, общежитие. И человеком станешь.
— Попом?
— А что же,— почему-то несколько неуверенно говорил родитель.— И в попы не всякий может по нынешним временам. Без образования теперь уже нигде нельзя. Как говорится, век пара и электричества. Вот я сейчас прочел в «Ниве»...
Но сын не очень внимательно слушал, что родитель прочел в «Ниве». Сын вспомнил отца Амвросия из города Верхнего Ломова, который жил по соседству с домом дедушки. Через забор, бывало, ребята — чаще всего летом — видели и слышали почти одно и то же:
— Это ты чего принесла? Яйца? Сколько?.. Неси, неси обратно. Ни за что не пойду. Я же священник, пойми ты, дурья голова, а не шарманщик какой-нибудь. Три десятка и ни одного яйца меньше. И гривенник деньгами. Ты же унижаешь мой сан, пойми. Неужели ты думаешь, что я могу крестить твоего младенца за какой-то десяток яиц?!
Ребята на разные лады переигрывали подобные речи и, выпячивая животы, показывали, как ходит по двору отец Амвросий, похожий на борова. Был, правда, и другой священник — отец Алексей, родной брат матери, красивый и молодой, умный и начитанный, в щегольской шелковой рясе.
— Сан священника, к прискорбию, запятнан ныне мздоимцами и невеждами,— говорил он, поигрывая большим серебряным крестом, висевшим у него на груди.— А сама идея христианства прекрасна и лучезарна. И нет задачи более благородной, чем деятельная и неустанная проповедь общечеловеческой взаимной любви.
Не было, однако, этой «взаимной любви» не только в степах духовного училища, но и в духовной семинарии, куда определился Бурденко в 1891 году.
Все поведение и учащих и учащихся и здесь было пронизано откровенной грубостью. И никакими строгостями, никакими наказаниями нельзя было внушить учащимся уважения к учащим. Да строгостью, наверно, и вообще ничего нельзя внушить.
— ...Позднее, уже в зрелом возрасте, я часто возвращался в воспоминаниях к этим годам,— говорил Бурденко.— И чаще всего мне вспоминались плохие, недобрые люди, такие, например, как Троицкий, протоиерей и преподаватель истории, который годился бы, пожалуй, в тюремные надзиратели или в полицейские. Хотя постоянная болезненная злоба едва ли нужна и там. Любимыми словами протоиерея были «кузькина мать». Он употреблял их по всякому поводу: и читая лекции и грозя воспитанникам. «Здорово Иван Грозный показал татарам кузькину мать под Казанью». Или: «Вот вызову сейчас инспектора, он покажет вам кузькину мать».
Однако Троицкий был не самым невежественным из преподавателей. И не самым злым.
Злее всех был инспектор, старавшийся запугать семинаристов, подавить в них чувство собственного достоинства и добиться рабского повиновения во всем. Ни рукописных журналов, ни самодеятельных кружков, ни малейшего проявления духовной самостоятельности. Все это строжайше истреблял в семинарии инспектор Успенский, насаждая ябедничество и взаимную подозрительность.
И под стать инспектору был духовный священник Овсов. Исповедуя семинаристов, естественно, по одному, он к губам каждого подставлял волосатое свое ухо и спрашивал:
— А не было ли между вамп, скажи, голубок, чего-нибудь такого говорено про инспектора Успенского? Покайся, голубчик любезный, покуда господь не покарал тебя, не опустил на беспечную твою башку суровую свою десницу.
На этот раз священник Овсов действовал по поручению полиции, которая никак не могла дознаться, кто же скинул из окна третьего этажа большое сосновое полено на проходившего внизу по тротуару инспектора Успенского.
Полено сбило только шляпу с инспектора. А ведь могло и убить.
Бурденко долго стоял в толпе семинаристов и почти с ужасом рассматривал тяжелое, суковатое полено, лежавшее у самого подъезда семинарии, у лакированных сапог грузного полицеймейстера, возвышавшегося здесь сейчас в сумерках, как грозное изваяние. В покушении на инспектора полицеймейстер увидел «признаки потрясения основ» и прибыл для строжайшего расследования, приказав три дня не выпускать семинаристов из здания семинарии.
Это событие соединилось в памяти Бурденко с тем далеким, ошеломившим его еще в раннем детстве убийством императора Александра Второго. Но, к удивлению своему, на этот раз молодой человек был только испуган, но не огорчен.
— А мы-то как волновались, Коленька, разузнав на днях про такое,— рассказывала ему мать, когда он пришел домой на побывку.— Безумно, как волновались. Ведь это подумать, до чего же дело-то дошло: священно-учителей-инспекторов и тех пытаются поубивать. Что же это такое начинается?! И большое полено было? Ты сам его видел? Боже мой! Ты уж близко, Коленька, не подходи, где такое делается. У нас и своего-то горя в доме предостаточно..
Дела семейства шли все хуже. Запои у отца становились все длительнее. Мать, по словам дедушки, таяла, как свечка. И все-таки дети учились: братья Александр и Владимир — в реальном училище, сестры — в гимназии. Братьям, правда, не удалось закончить училище: оба в одно и то же время заболели чахоткой. Позднее Александр сдал экзамены на аттестат зрелости, а Владимир поступил в фельдшерскую школу.
— Боже мой, как я была бы счастлива, если б могла быть уверенной, что дети мои вышли на правильную дорогу,— говорила мать.
Некогда хорошенькая, веселая, с отличием окончившая прогимназию, она преждевременно состарилась от забот, от тревоги за мужа, за все семейство.
— Сколько я помню свою маму,— говорил Бурденко,— она все время непрерывно только то и делала, что чинила, штопала, нянчила, кормила. И еще помогала каждому из нас учиться — проверяла наши уроки. Никакой радости, казалось, никакого удовольствия от жизни она не получала. Она как бы добровольно пошла на каторгу, выйдя замуж за нашего отца.
— Ах, Коленька, как уж хотелось бы,— вздыхала мать,— чтобы ты хоть поскорее как-нибудь заканчивал свое образование. Женился бы, стал священником. А то, кто знает, может быть, я и не доживу. А как хотелось бы увидеть тебя в черной шелковой рясе, как у брата моего, Алексея, у дяди твоего. И дядя, говорит, мог бы подыскать тебе хороший доходный храм. Истомились мы...
— Слушай, слушай, что мать говорит. Это правильное,— внушал дедушка. И щурился от собственных слов, как от солнца.— А станешь попом, все будет в твоих руках. И деньги, и вещи, и удовольствия. Дело же у попа, понятно, не пыльное, но денежное. И ноги всегда в тепле...