По пути он сердечно поздоровался с каким-то стариком в ярко-синей нейлоновой курточке. Старик ответил ему, широким движением сняв картуз.
— Рощин… Узнали?..
Боже мой, Рощин, один из самых популярных наездников «моей» поры! Вот почему его жест показался мне знакомым. Так отвечал он на приветствия трибун, выиграв очередной приз.
Румяный наездник на рослом гнедом жеребце приветствовал Ратомского и сразу показал нам широкую спину.
— Крейдин, — уважительно сказал Ратомский. — Этот дает!..
Потом мы увидели и Ползунову, коренастую, в очках, похожую на учительницу или лаборантку, но уж никак не на «извозчика».
Кажется, Аллу Михайловну несколько удивило мое восторженное приветствие. Но я не владел собой. Душа пела. Опять мне принадлежало это огромное хмурое небо, этот расквашенный копытами снег, эти легкие санки и взмокшие бока лошади, опять мелькали вокруг насельники и колдуны таинственного мира, имя которому «бега».
У конюшен мы поручили Орфея заботам девушки-конюха. Здесь я познакомился с Андрюшей Ратомским, красивым двадцатисемилетним парнем, недавно женившимся на молодой художнице. Жены его случайно не оказалось, хотя она проводит куда больше времени возле конюшен, нежели в студии, и даже участвовала в любительских бегах. К этим бегам допускаются только женщины — сотрудницы ипподрома. Но жена Андрея по праву считается «своей».
Вдоль денников мы прошли в кабинет Ратомского, увешанный фотографиями выдающихся лошадей. Рамки фотографий повиты лентами, которые я принял в полумраке за траурные. Чем-то языческим повеяло от этого культа мертвых лошадей. Все оказалось проще: я принял за траур красные ленты побед. На фотографиях были запечатлены победители дерби разных лет, которые сейчас преспокойно здравствуют на конезаводах, служа святому делу воспроизводства.
Напротив кабинета — кладовая, там хранится сбруя: седла, потники, уздечки, волоки, запасные ремни, подпруги, кольца, колпачки, ногавки, бинты, кобуры, напястники, намышники, наколенники. Даже вообразить трудно, сколько всего надето на беговой лошади, особенно если она засекается. Но и это еще не все, боящимся шума лошадям положены наушники, а близоруким — муфты, мешающие видеть то, что может испугать. Целый стенд занят удилами. Тут есть и русские, и французские удила: обыкновенные металлические, алюминиевые, резиновые, «соска» с сахаром, уланские. Последние названы не в честь лихих вояк, воспетых поэтом: «…беспечны, веселы и пьяны, там улыбаются уланы, вскочив на крепкое седло», а в память о мерине Улане с плохим прикусом. Ему требовались удила с необычным выгибом, дабы они, как положено, приходились на беззубый край челюстей. Кстати, выражение «закусить удила» бессмысленно, лошадь может только зажать их деснами. Удила особенно важны, поскольку все сигналы от наездника лошадь получает через слизистую оболочку рта.
В конюшне я узнал о лестном прозвище Ратомского — Скорая помощь. Он, как никто, умеет высмотреть любое отклонение в физической или нервной сути лошади и не только устранить его, но порой и обратить на пользу. Была у него в тренинге кобыла, хорошая, резвая лошадь с широким, машистым шагом. Она отлично проходила дистанцию, а на последних метрах словно перегорала и пропускала соперников вперед. Ратомский узнал, что ее прежний наездник злоупотреблял на финише хлыстом и сорвал лошади душу. Другой бы, наверное, отступился от испорченной лошади, но Ратомский, вопреки всему, верил в нее, и заработала «скорая помощь». Был применен слуховой посыл. Лошади вставляли в ушные раковины ватные тампончики, и в решающий момент перед финишем Ратомский выдергивал эти тампончики с помощью лески. Вопли зрителей, крики горячащих коней наездников, обрушиваясь внезапно на нежный слух лошади, не только препятствовали обычному приступу апатии, но и действовали как допинг. Будто второе дыхание открывалось, и лошадь заканчивала дистанцию победным рывком. Вот что значит тонко и точно найденный посыл, в данном случае звуковой. И дело не в призах — Ратомский раскрыл лошадь, показал, на что она способна.
Конечно, не такими эффектными трюками определяется работа наездника, отнюдь не романтическая в обычном понимании, довольно однообразная, утомительная, грязная, полная тягот и разочарований. Большие победы очень редки. Вот Ратомский, старейший наездник, отдавший из шестидесяти трех лет жизни без малого полвека бегам, всего дважды выигрывал дерби. И это еще хорошо! Достаточно сказать, что две лучшие лошади России за всю историю рысистой охоты — легендарный орловец Крепыш и прославленный рысак русской породы Петушок — ни разу не подарили своим именитым наездникам победу в дерби.
А Ратомский — удачник. Он взял 1417 первых призов, среди них три приза СССР, сорок восемь традиционных — имени Ворошилова, Буденного, поставил шестнадцать всесоюзных рекордов, одержал двенадцать побед за рубежом, установил рекорды Во Франции, Бельгии, Швеции.
А сколько надо намотать километров, сколько часов деревенеть в качалке, американке, санях, сколько отдать сил и терпения, чтобы завоевать даже самый маленький приз! Но Ратомский — удачник, пусть у него сломаны шесть ребер, не сгибаются три пальца на руках, прокушено плечо злым жеребцом, сломана рука, выбиты копытами все до одного зуба, а в улыбке сверкает нержавеющая сталь, и две толстые, будто басовые струны, жилы вечно напряжены на шее от ушей до ключиц, пусть он думает сейчас вовсе не о призах, а лишь о том, чтобы не остаться за флагом. Никакое мастерство не поможет, если завод не дает материала. И только проглянуло что-то в одной кобылке, как она ночью завалилась в деннике и повредила плечо. Опять приходится спрятать надежду в карман и продолжать работать столь же упорно, изнурительно и беспросветно, как и все последнее время.
Лошадь, такая большая, сильная, крепкая, хрупка, словно фарфоровая статуэтка. Малейший недогляд — и что-то она себе повредила, нарушила, сорвала. В случае с двухлеткой и недогляда не было: ведь не будешь же ночевать в деннике. Впрочем, Алла Михайловна Ползунова, кажется, и на такое способна. Но преданность Ратомского своему делу никогда не обретала мрачного оттенка фанатизма. Другое — что без лошади он не мыслит себе жизни, цену и терпкий вкус которой отлично знает.
Смысл работы наездника — раскрыть лошадь. Для этого нужно многое, прежде всего — систематическая, умно рассчитанная тренировка, цель которой — поставить лошади правильный ход. Без ритмичного, акцентированного хода лошадь не покажет высоких результатов. Впрочем, лошадь может бежать ритмично, но непроизводительно. Последнее достигается длинным, машистым шагом. О лошадях, лишенных такого шага, говорят: «Идет круто, а все тута». Машистый шаг был у толстовского Холстомера и купринского Изумруда. Вот как, исчерпывающе точно, описан Куприным бег Изумруда: «Он шел ровной машистой рысью, почти не колеблясь спиной, с вытянутой вперед и слегка привороченной к левой оглобле шеей, с прямо поднятой мордой. Благодаря редкому, хотя необыкновенно длинному шагу его бег издали не производил впечатления быстроты; казалось, что рысак меряет не торопясь дорогу прямыми, как циркуль, передними ногами, чуть притрагиваясь концами копыт к земле».
Виктор Эдуардович то и дело вспоминает чудесный купринский рассказ.
— Кажется, что Куприн сам побывал лошадью, — говорит он с нежной и странной на его резко нарезанном лице улыбкой. — Он и о наезднике пишет с точки зрения Изумруда: «Он весь точно какая-то необыкновенная лошадь — мудрая, сильная и бесстрашная. Он никогда не сердится, никогда не ударит хлыстом, даже не погрозит, а между тем когда он сидит в американке, то как радостно, гордо и приятно-страшно повиноваться каждому намеку его сильных, умных, все понимающих пальцев. Только он один умеет доводить Изумруда до того счастливого гармоничного состояния, когда все силы тела напрягаются в быстроте бега, и это так весело и так легко…»
— А Толстой, — говорю я, — разве он не был Холстомером?
— Нет, — покачал головой Ратомский. — Толстой — величайший писатель, его рассказ куда художественнее купринского, но он не сумел или не захотел стать лошадью. Наоборот, он Холстомера превратил в Толстого. Иными словами — очеловечил. Вспомните, как описана любовь Холстомера к Визапурихе — читать неловко, разве это лошади? Люди, да еще из толстовского, светского круга. А у Куприна чувство кобылы жеребцом передано опять же изнутри…
Но я забежал вперед, этот разговор происходил уже не в конюшне, а в доме Ратомского, на старой Скаковой улице, близ ипподрома. На этой сельского обличья улочке, неведомой даже коренным москвичам, хотя находится она в центре, против гостиницы «Советская» (бывший «Яр»), стоят два одинаковых двухэтажных, почерневших от лет деревянных дома, объединенных номером 5. Под ними, загнанная в трубу, струит свои тихие воды речка с милым именем Синичка. В одном из этих домов, не поймешь, на каком этаже, и живет Ратомский. Надо одолеть наружную, довольно крутую, по зиме обледеневшую лестницу, и с высокого крыльца через холодные сени попадаешь в квартиру. Видимо, это бельэтаж, да уж больно не идет изящное французское слово к древнерусскому жилью без ванны и горячей воды, но, слава Богу, с центральным отоплением и газом.