Преподающий в Безансоне изящные искусства Ив Раве (р. 1953) печатается с 1989 года. «В ловушке» — его седьмой роман. Роман, порождающий при всей своей традиционности беспокойство и недоумение, ощущение неловкости. Какой-то странноватый, чуть утрированный реализм, который никуда не приводит — точнее, заводит неведомо куда. В ловушке в итоге оказывается не столько герой-повествователь, юный Линдберг (странное имя частично обязано местному колориту — действие книг Раве зачастую разворачивается на востоке Франции, в районе Эльзаса-Лотарингии), сколько мы сами. Тут, вроде бы, нет загадок — все прозрачно, подчеркнуто безыскусно: и среда, и быт, и рассказчик. Но выстраивается при этом какая-то другая, неведомая нам сторона реальности.
Достигается все это при подчеркнутой экономии средств. Начиная с языка и стиля: не бедная, но сдержанная — ибо «вспоминаемая», проговариваемая взрослым — речь ребенка. Да, истина глаголет устами младенца, но истинна ли эта истина и зачем вообще изобрели взрослые это слово? Такая, казалось бы, безусловная, спокойно-самодостаточная проза Раве уводит на большую глубину, чреватую затонами, водоворотами, омутами. Мирные, ничего не значащие сцены провинциальной повседневности ненароком начинают складываться в беспокойный, неуютный пазл: по непонятным причинам чувствуешь себя не совсем в своей тарелке, как ни странно, возникает нечто вроде тревоги.
Люди в своем со-существовании, в своей социальной вписанности — в своем быту — искажают самые простые, самые основные и, казалось бы, неоспоримые константы истинного человеческого бытия. И оказывается, что все вокруг них неуловимо меняется: искажается, портится — мы наводим порчу. Искажается, как заметит читатель Флобера, здесь и читаемая мадам Доменико «Госпожа Бовари». И травестийная версия: здесь описано превращение молока в бидоне в воду — опять же искажение евангельского превращения воды в вино в Кане Галилейской, отражение переворачивания библейского празднества брака в современный брак как пытку. И вообще, сополагание двух «плутовских» линий — это что, своего рода притча? Не вторят ли жуки-дровосеки бабочке (тем паче, что по-русски существуют бабочки-древоточцы) Чжуанцзы?..
Безупречный автор и редкий роман, который необходимо перечитать. Пенультима, предпоследняя сцена — неожиданная, шоковая развязка, показывающая, что мы видели лишь надводную часть айсберга и теперь должны все переосмыслить, — элегически-иронически снимается последней — своего рода эпитафией минувшему детству, утраченной непорочности бытия (но почему от этого текста остается такое горькое послевкусие?). При этом надо учесть, что и сам этот роман-айсберг является только частью какой-то большей истории: помолодевший Линдберг попадает в него из предыдущего крохотного романа (или небольшой повести) «Простыня»; там он в скупой и лапидарной манере повествует о смерти — точнее, умирании: о болезни и медленном и нелепом, как по своим причинам, так и в своей неотвратимости, угасании — отца. После всего прочитанного становится ясно, что и предшествующий роман тоже надо перечитать по прочтении последующего — тем более, что того требует хронологическая последовательность изложенных событий.
Бельгиец Эжен Савицкая (р. 1955) — ветеран среди наших авторов, свой первый роман «Лгать»[65] (отличное название для дебютного, да к тому же претендующего на автобиографичность романа!) он издал еще в 1977 году, будучи к тому времени уже довольно известным поэтом (здесь уместно, наверное, заметить, что многое из того, что во французской традиции относится к поэзии, отечественный читатель воспринял бы как прозу); обратиться же к романному жанру побудил юного писателя — вряд ли это может удивить — Лендон (который, правда, отклонил первый — и поныне неопубликованный — роман Савицкая как чересчур рискованный по темам и их подаче, особенно для дебютанта), а к 1979 году, году дебюта Эшноза, романов у Савицкая набралось уже три. Собственно, поэтом он и остается на протяжении всех последующих лет, и если его проза известна куда шире и никем не воспринимается в пресловутом регистре «прозы поэта», то в то же время она ощутимо затронута принципами поэтического письма: тут и фрагментарность, и спонтанность образов, и произвольные сюжетные сдвиги, и многоипостасность одного, лирического, героя…
Причудливость произведений Эжена Савицкая еще более подчеркивается для русского читателя нелепой, на его взгляд, женской фамилией вполне себе мужчины. Объяснение этой нелепости тем не менее вполне логично: франкоязычный (в нашем тексте он утверждает, что не помнит ни русского, ни польского, но можно ли верить любителю приврать?) писатель — сын русской матери и польского отца, оказавшихся после нацистского плена на Западе; в момент рождения их сына мать, не разведясь еще с предыдущим, бельгийским мужем, могла дать сыну только свою фамилию — так и появился страннейший для русского уха и глаза «женскофамильный» писатель. Непростое чужбинное, изгнанническое детство писателя, его инородность в как бы родном французском языке, сложные отношения с матерью, ее душевная болезнь — все это не просто вплетается в узорочье его прозы, но и задает основные линии ее развертывания.
Прозы, чередующей калейдоскоп причудливых образов с островками лиризма, полной более реальных, чем калейдоскоп жизни, воспоминаний детства, осененного боготворимыми памятью образами родителей… «в нас они все еще живы», говорит он — и описывает, как его мать увозили в дурдом (не правда ли, это как-то по-другому заставляет услышать само название нашего романа?). Прозы языковой, в которой предельно, неосознанно личное может проявиться, только заставив зазвучать самые глубинные, подчас подчеркнуто «высоколобые», подчас косноязычные страты языка. Из недр этой прозы и взрастает странный, постоянно мутирующий мир писателя, основными темами, основными измерениями которого оказываются детство, смерть, путешествие, игра, рассеянное, ищущее свой объект желание и, конечно, мощная, превышающая масштабы человека растительная, минеральная и животная жизнь Земли.
Да, при всей своей зашифрованности, точнее — невнятности для читателя косвенных отсылок писателя к претворенным памятью и лирой эпизодам прошлого, его насквозь проникнутое отголосками детских воспоминаний творчество остается связанным пуповиной с почвой, матерью сырой землей: писатель действительно ведет образ жизни праздного, «безработного» горожанина (на вопрос интервьюера, почему он так молодо выглядит, Савицкая ответил: «Не работать полезно для тела») и почвенника, энтузиаста-садовода.
Неистовствовавший в его ранних текстах мир желаний, мир насилия и перверсий, смешивающих животное и ангельское, постепенно успокаивается, умеряется; андрогинный подросток, шалун и способный на любое преступание сумасброд, остепеняется, становится ностальгирующим и чуть сентиментальным дураком (а дурак, как поясняет автор, понимается здесь в первую очередь как средневековый шут и фигляр) — сначала, в одном из предшествующих романов, дураком «цивильным», а потом и вовсе слишком вежливым. Вежливым, да не слишком: название этого романа каламбурно, и на слух его можно понять, к примеру, как «Спустил в постель»…
Так что же это такое, фрагментарный роман о детстве и семейной любви или безумная сюита стихотворений в прозе, прославляющая мир как сад и огород?.. дурацкий бестиарий или словарная одиссея?.. сюрреалистическая встреча Мальдорора с Уитменом?.. приусадебный бедекер? Решать читателю.
И, наконец, о критериях отбора авторов и книг для настоящего издания, ибо критерии эти, за исключением одного, предшествующего всем остальным (назовем его нулевым), — моих вкусов[66], — были достаточно формальными. Итак, первым критерием служила новизна автора для русскоязычного читателя: ни один из выбранных писателей не публиковался ранее по-русски. Единственное исключение — текст Жана Эшноза, но эта эпитафия-оммаж Жерому Лендону включена сюда на иных основаниях: она служит своего рода эпиграфом к основному корпусу книги, внеположна ему. Этот критерий отсеял все равно не вошедших бы Кристиана Остера и Жана Руо, а также обязательно вошедших бы Эрика Шевийяра и Жана-Филиппа Туссена. Второй критерий — автор не должен быть «перебежчиком» — то есть исключительно или с внятными оговорками (как, например, для поэтических сборников Савицкая) печататься в «Минюи», не уходя из него со временем в другие издательства[67]. Отмечу, что, во-первых, этот критерий отмел как минимум трех очень ярких писателей: одного из моих любимцев Антуана Володина, автора нескольких минималистских шедевров Мари Редонне и раблезиански напористого Франсуа Бона, а во-вторых, чуть позже отмел бы и Мари НДьяй. Третьим, на сей раз неукоснительно, при всей своей произвольности, выдержанным и, думаю, не нуждающимся в пояснениях критерием служил размер: допускались лишь компактные романы, уложившиеся в оригинале в прокрустовы 128 страниц серийного издания «Минюи». По этому критерию не прошел роман одного из фаворитов возглавляющей сейчас издательство Ирен Лендон, не только дочери, но и духовной наследницы Жерома, — «Абсолютно совершенное преступление» совсем молодого Танги Вьеля. И, наконец, при прочих равных, приоритет получали поздние, максимально приближенные — на момент составления — датой своего написания к современности произведения. Что приятно, в рамках действия предыдущих критериев, этот ни разу не вошел в противоречие с критерием нулевым.